— Ну, гостенек дорогой, — сказал Клещ, набив ноздрю табачком и с шумом чихнувши, — пора мне и с тобой покалякать. Голова не болит с перепою-то?
— Никак нет, дедушка, — Агап и впрямь удивился, выпил-то много.
— О! — Клещ поднял вверх большой палец. — Разумей! Кто у меня пьет — у того голова не болит, а кто с чужими пьет — тому головы не сносить. А почему?
— Не знаю, дедушка, — честно сознался Агап.
— А потому, внучек любезный, что ежели будешь с чужими пить да языком молоть, себя не помня, — пропадешь. Москва — город вострый, здесь и огурцом зарезать могут. Коли хочешь при мне быть, вольным жить — запомни: что бы ни сказал — делай исправно. За то жаловать буду и другим накажу. Не захочешь — воля твоя. Хлебнешь еще вина стаканчик, да и уснешь. А проснешься у барина твово под воротами. Там уж его власть будет: до смерти тебя пороть али только до бесчувствия. Ну, и что тебе более к душе лежит?
— Вестимо, дедушка, при тебе остаться… — пролепетал Агап.
— Эко, брат, — прищурился Клещ, — это ты, стало быть, за страх со мной дружить хочешь? Такой-то друг мне не больно нужен…
— Дедушка, — взмолился Агап, — прости ты меня, ради Христа! Дурак я деревенский, московского вашего обычая не знаю. Убьешь, так грех на тебе будет!
— Грехов-то я уж не боюсь, внучек, — вздохнул Клещ, — бысть мне в геенне огненной по саму макушку и даже сверх того. А вот тебе, может, и сподобится в царствие небесное войти, коли меня слушаться будешь.
— Да ведь ты лихой, дедушка, — набрался духу Агап, — послушаешь тебя — грехов натворишь!
— Нет, милок, все грехи твои я на себя приму. Ты чистым будешь. Разве бог кистень карает за то, что им по голове бьют? Нет! Того карает, кто кистень держит. А ежели я тебе кого прикажу кистенем по голове хлобыстнуть, стало быть, уж не ты в ответе, а я, грешный…
— Господи, спаси и помилуй! — ахнул Агап. — Да ведь не убивец я, дедушка! Я, вон, телка-то прирезать не могу, прости господи, а тут кистенем! Уж лучше убей — не буду убивцем!
— Вот как! — усмехнулся Клещ. — Значит, не будешь? Ну а ежели я тебе украсть прикажу — пойдешь?
— Не пойду, дедушка, — сказал Агап, лязгая зубами.
— Ладно. А вот, к примеру, если француз придет в Москву, что делать будешь?
— Убегу, — сказал Агап, шмыгнув носом.
— Ну это, брат, не так просто. Когда армия в город чужой заходит, то на все дороги караулы ставит, рогатки с часовыми, а от дороги до дороги конных шлют в разъезды. Поймают да вздернут, чтоб не бегал.
— Спрячусь тогда у тебя, чай, не найдут…
— Хитрый ты, однако. А француз-то дальше пойдет. И придет к тебе в Тамбовскую губернию. Как село ваше кличут?
— Горелое…
— Ну, стало быть, и пожжет еще раз.
— Господи всеблагий, да за что ж?
— А чтоб не стояло на дороге. Мужики все разбегутся, я чаю, а баб они себе приберут, для увеселения.
— Да не допустят их туда! — утешил себя Агап. — Дотудова далеко.
— Чего ж далекого? Француз от Литвы до Москвы дошел, поболе будет, чем от Москвы до Тамбова.
— Ну, значит, воля божья на то… — махнул рукой Агап. — Чему быть, того не миновать.
— Почему ж не миновать? Можно и подмогнуть господу. Вот, к примеру, ежели ты тут француза одного прибьешь, так уж этот до твоей бабы не доберется…
— Так французов-то много, дедушка, — заметил Агап, — какого бить, не узнаешь…
— А надобно главного бить! — с неожиданным железом в голосе грянул Клещ. — Наполеона самого! Тут им всем карачун настанет! И ни на Тамбов, ни на Рязань уж не пойдут.
— Вона… — Сучков открыл рот от удивления. — Так ить то сам царь ихний, Аполлион-то, дьякон ныне сказывал, в Писании про него писано… Они ж его, поди, денно и нощно стерегут.
— Ладно уж, — строго сказал Клещ, — шутить да ерничать не буду более. Сказывай как на духу: будешь мне в сем деле помогать?
— Да я бы с охотой, только ведь дурак я деревенский, дедушка. И Москву я не знаю, и воевать не научен.
— А ты, брат, думал, что я не знаю, кого беру? Значит, надобен мне такой, и никакой иной. Много у меня товарищей, не тебе чета — орлы, да они мне для иных дел нужны. Тебя заместо них послать не могу, а в деле, которое задумал, мне помощник нужен. Чтоб попроще и поменее спрашивал, но чтоб делал все, как скажу, и никак иначе. Ну, согласен?
— Согласен! — выпалил Агап.
— Побожись и крест целуй, что слушаться меня будешь, как отца родного!
— Клянусь Пресвятой Богородицей и всеми святыми угодниками! — Агап вытащил из-под рубахи медный крестик и прижал к губам, а после еще и перекрестился три раза.
— Тогда слушай и запоминай. Сидеть здесь будем, покуда верный человек не доложит, что француз в Москву пришел…
«Верный человек», которого дожидался Клещ, явился в два часа пополудни. Это был старый вор по кличке Кривой, атаман одной из подчиненных Клещу шаек.
Рожа у него была такая, что у Агапа аж в боку екнуло. Из-под рваной валяной шлычки таращился на белый свет одинокий выпученный глаз, на месте другого, выбитого, разрослось дикое мясо, сизое, комковатое, — век бы не видать. Нос, некогда разможженный в кабацкой драке, был похож на лепешку или раздавленную сизую сливу. Крученые, клочками свалявшиеся седоватые волосья топорщились отовсюду, даже вроде бы из ушей, а в бороде застряли щепки и соломинки.
— Здорово, — сказал Кривой глухим, как из бочки, голосом, — готово все, атаман. Пошел петушок расти, к завтрему все закукарекает.
— Ладно. Скажи, чтоб немедля в Заяузье уходили, а далее — к Сокольникам и в леса. Туда француз не сразу доберется. Много людишек в Москве осталось?
— Кой-кто есть еще, хоть и мало. Увечных вот оставили, Вдовий дом. У Кремля проходил, так там барчуки какие-то завал ладят. С ружьецами.
— А ружьеца-то небось на зайца? — хмыкнул Клещ. — Дурное дело нехитрое. Француз их прихлопнет и не заметит. Царствие небесное барчукам этим. Нам до их касания нет. Ежели сподобится мне известить, что, мол, жив и здоров, так ищи еловую сосну. Не запамятовал, родименькой?
— Не стар еще, господь память не отшиб. Вот еще чего скажу: собаки-то легавые не лают, слышь, да кусать не стали. Давеча помогали нам петуха высиживать.
— Ведомо о том, — кивнул Клещ, — только упаси господь тебя про их собачье дело запамятовать. Понял? Ну, с богом, ступай… Прости, ежели что, можем и не свидеться.
— И ты прости, атаман.
Клещ перекрестил Кривого в спину.
Кривой сделал уже несколько шагов к двери, когда Клещ окликнул его:
— Погодь! Бумагу мою прилепил?
— A-а… Ту? Прилепил на Дорогомиловке.
Кривой удалился во тьму подвальных ходов и переходов. Клещ послушал, как удаляются шаги, и, когда они затихли, произнес:
— Ну, пора и нам войну начинать. Зубы-то не лязгают, а?
— Боязно маленько.
Клещ встал, поджег от лучины новую лучинку, взобрался, покряхтывая, на лавку в темном углу, где, оказывается, висела задернутая шторками икона. На полочке перед иконой стоял свечной огарок, и Клещ зажег его лучиной, раздернув шторки.
— Никола-угодник, — пояснил он, — помолись, о чем сам знаешь, а я о своем помолюсь.
Конечно, Клещ понимал, что не пойдет Наполеон на Царскую башню, не будет возглашать волю и не примет православной веры, как он предлагал Наполеону в своем «послании». Для того и составлялся «ультиматом», чтоб его отвергли.
Клещ встал, надел шапку, тронул за плечо Агапа.
— Добро помолились. Пошли!
Агап почуял, как ледянистая волна жути прокатилась по нему от ушей до пяток, тряхнула его дрожью и оставила в покое. Ждать — самое страшное, теперь все уже началось.
Клещ задул свечу, задернул шторки на иконе, а потом погасил лучину. Подвал залила чернота.
— Держись за кушак, — приказал Клещ, — и шагай, куда веду. Отцепишься — пропадешь, отсюдова тебя никто не достанет, и искать не будет никто.
Агап крепко сжал в руке конец кушака, обмотанного вокруг пояса старика, и пошел за ним. Уже через пять минут он перестал понимать, в каком направлении идет. Клещ уверенно шел впереди и лишь предупреждал:
— Не споткнись, на лестницу всходим… Пригнись — низко тут… Боком давай, иначе не пролезешь…
Агап больше всего боялся выпустить из руки кушак. Время от времени ему казалось, что кушак размотался, Клещ ушел вперед и бросил его в этой преисподней. Агап дергал кушак, и старик усмехался из темноты:
— Тута я, тута. Не трусь.
Так шли они час, а может, полтора. Наконец Клещ остановился, пошарил во тьме, чиркнул кресалом и, вздув трут, зажег свечку, упрятанную в кованый, затянутый слюдой фонарь. Красноватое пламя озарило неширокий, обложенный красным кирпичом туннель, один конец которого терялся во тьме, а другой упирался в глухую кирпичную стенку. Свод туннеля был низок — рукой дотянешься. Из стены торчал ржавый крюк, на который Клещ и повесил свой фонарь. На полу, выложенном каменными плитами, лежали тяжелая кирка и лом.