Мать ничего не выговаривала ему. Она все понимала. Шустров обустроил могилу, побыл еще несколько дней с матерью, помогая ей сжиться с потерей. Но сжиться с этим было невозможно, потому что сама жизнь оказалась разорванной смертью отца на две части: до и после. Соединить эти части было невозможно. Что-то изменилось навсегда.
Изменилась в первую очередь мать: она осунулась, помрачнела и истончилась, словно отец, уходя в иной мир, забрал с собой и часть ее. Изменились ее разговоры — ни о чем она не беседовала так охотно и долго, как о своей будущей смерти. Михаила это насторожило, тайком от матери он переговорил с врачом из районной поликлиники. Тот сказал, что имеет место общее нервное истощение и что было бы удивительно его отсутствие.
Мать Михаила выискивала и выспрашивала все последние известия о смертях своих знакомых и родных: кто от чего умер, какие были похороны, какую могилу устроили.
Когда Шустров приехал на годовщину смерти отца, то вся накопленная информация обрушилась на него, приведя его в состояние оторопи.
— У Никифоровой Прасковьи на похоронах сто пятьдесят человек было, — сообщала мать. — А уж какой памятник ей сыновья сделали! Любо-дорого поглядеть! Мраморный, два метра высотой!
— Откуда у них такие деньги? — мрачно поинтересовался Шустров.
— Достали для родительницы, — с укоризной в голосе сказала мать. — А вот я про себя думаю: хоть оградку бы мне сынок сделал... Может, и того не дождусь.
— Ты еще сто лет проживешь, — произнес Шустров, глядя в стол, разделявший их.
— Не загибай, не надо, — вздыхала мать и начинала сетовать на сына, который живет себе в Москве в свое удовольствие, кинув мать на произвол судьбы. А пенсия маленькая, едва на жизнь хватает, куда уж там на похороны скопить. А похороны-то нужно по-людски устроить: чтобы весь поселок был, чтобы помнили люди...
— А если сто пятьдесят человек не упьются на поминках, так и помнить не будут? — с сомнением спросил Михаил. — Ну и к черту таких соседей, которые только дармовую водку помнят.
— Тебе-то что, — продолжала сетовать мать. — Живешь сам по себе, про отца забыл, когда тот концы отдавал, и про меня забудешь...
— Ну так я же здесь. Я же не забыл. Просто работа у меня такая, что часто приезжать не могу. И денег на двухметровый памятник у меня нет.
— А зачем тогда такая работа? — язвительно проговорила мать, и Михаил замолчал, не желая продолжать этот бессмысленный спор.
Но и он не мог простить себе того, что случилось с отцом. Если бы он вовремя узнал, он бы приехал. Он бы постарался собрать деньги.
Однако все возможности остались в прошлом. В той половине жизни, которая называлась «до».
Он собирался уезжать в Москву, когда у матери случился приступ. В больнице молоденький врач долго и путано объяснял Михаилу сущность заболевания. Шустров запомнил лишь «поражена вся система» и «организм слишком изношен». Хуже всего было то, что болезнь усугубила у матери желание пенять Михаилу на отсутствие заботы. Через пару недель мать выписали из больницы домой — терапия оказала кое-какое действие. «Ждите следующего приступа», — сказал врач. Заплатив сиделке за первые три месяца, Шустров уехал в Москву.
Сидя в купе, он попытался подсчитать примерную стоимость похорон и поминок, в случае если это произойдет — не дай бог — в ближайшее время. Сумма получилась внушительная. Почти столько же стоили «Жигули», купленные в позапрошлом году. Да еще и сиделка... Михаил регулярно отправлял деньги переводом. И регулярно получал ответы, что ухудшения состояния не наступает. Улучшения тоже.
Следующий его приезд к матери начался со слов «Заявился наконец!», когда он переступил порог дома. Она много чего наговорила столь же обидного и несправедливого. Упоминала каких-то Козловых, у которых сын взял больную мать к себе в Астрахань и прописал в своей квартире. Какого-то Васюка, отправившего больного отца лечиться в Германию.
Михаил молча слушал, потом отдал сиделке деньги за полгода вперед и спросил, кто такой Васюк.
— Это директор лесокомбината, — пояснила женщина. — Хорошо живет, очень даже. Дача, что твой дворец. Дочка в Америке учится...
Шустров понимающе кивнул. Он только не мог понять, почему он, всю жизнь старавшийся жить с законом и людьми в ладу, нажил только однокомнатную квартиру и не накопил достаточно денег на похороны матери. А какой-то вор, от которых Михаил в последние годы по долгу службы защищал честных граждан, имеет все.
В Москву он уезжал мрачный как никогда. Увидев его потемневшее лицо, проводница в вагоне испуганно спросила:
— Вам плохо? Сердце?
— Нет, — ответил Михаил. Хотя боль действительно находилась в сердце. И не собиралась оттуда уходить.
Немудрено, что мать стала являться ему в снах. И он начал копить деньги на будущие материнские похороны. Жена попробовала было заикнуться, но Михаил пресек такие разговоры. Ценой пары истерик.
И этот сон — о снеге, о матери и ее словах — он не был новым. Он приходил раз за разом. Менялись слова, произносимые матерью. Не менялось ее настроение. Специально тренированная память Михаила являлась гарантом того, что все слова — подлинные, что все они когда-то действительно произносились его матерью. От осознания этого было еще тяжелее.
Но самыми тяжелыми были воспоминания о синей сумке, когда Михаил думал о ней как о небесном даре, посланном, чтобы он мог изменить жизнь, умиротворить больную и бесконечно любимую мать. Тогда он понимал, что воспользоваться даром он может, лишь порвав с прошлой жизнью и бросившись в жизнь новую, где будут он, его мать, покой и материнская благодарность. Эти две жизни разделяла пропасть, которую надо было мысленно преодолеть. А в реальности — наставить пистолет в лоб маленькому снайперу Сашке и нажать курок, чтобы убрать последнее препятствие на своем пути.
Тогда в затылок било немыслимо жестокое солнце. В какой-то миг Михаил подумал, что слепнет — настолько яркие белые круги поплыли у него перед глазами, заслоняя все вокруг. Лицо Сашки — белый свет — песок — синяя сумка — белый свет — Сашка...
Он медлил, потому что, порывая с прежней жизнью, он убивал и часть себя. Он медлил, а солнце расплавляло ему голову, и в какой-то миг вместо лица Сашки он увидел перед собой лицо матери...
Почему-то именно в этот миг Шустров нажал на курок. И закрыл глаза.
Он стоял так несколько минут, боясь посмотреть на тело, что лежало на песке у его ног.
Но потом открыл и даже вздохнул с облегчением — лицом вниз на песке лежал Сашка.
Шустров вытер рукоятку и спусковой крючок, бросил оружие к мертвому бандиту в кожаном пиджаке.
И вскоре уже заводил двигатель в джипе. Разрыв состоялся. Шустров завис в прыжке от старого берега к новому.
Но когда из вагона исчезла синяя спортивная сумка, этот прыжок оказался бессмысленным. Исчезла причина. Исчез мотив всего страшного и невозможного, что совершил Михаил за последние двадцать часов.
Это было настолько тяжело сознавать, словно он получил заверенную подписью Господа Бога записку, где говорилось, что его рождение было ошибкой и жизнь его не имеет ни малейшего смысла.
Он лежал в заброшенном сарае на окраине Новоудельска, подтянув ноги к груди и вздрагивая от своих снов.
После того как исчезло лицо матери на фоне сибирских снегов, засияло безумное солнце степей. Оно было почему-то красным.
Михаил стоял один посреди степи, сжимая сумку в руке. Песок у его ног шевелился. Сначала он подумал, что это змея, и отступил назад. На нем были высокие сапоги, и змей он не боялся.
Однако в следующий миг обнаружилось, что это не змея. Гораздо хуже.
Черные обрубки пальцев высунулись из серо-желтого песка, а потом появилась и вся кисть, обожженная, изуродованная. Она стремительно продвигалась по поверхности земли и вдруг совершила прыжок. Пальцы сомкнулись на ноге Михаила.
И он закричал, разжав пальцы и уронив свое сокровище на землю.
Он закричал и во сне, и наяву.
— Селиванова Наталья Ивановна? — спросил майор.
— Да, она самая, — осторожно проговорила Наташа. Они сидели за кухонным столом, друг против друга. Майор попросил Наташиных родителей оставить их наедине, а Алику такая просьба и не понадобилась: он немедленно выскочил во двор и скрылся где-то среди деревьев. Просто так, на всякий случай.
— Вы возвращались вчера в Новоудельск на поезде номер сто сорок семь? Двенадцатый вагон?
— Да, — все так же осторожно ответила Наташа. Она знала, что с милицией следует держать ухо востро, что они могут прицепиться к любому слову. И старалась говорить их поменьше.
— На подъезде к городу произошло ЧП. Вы были в вагоне в этот момент?
— ЧП?
— Чрезвычайное происшествие. Перестрелка. Есть человеческие жертвы. Вы были там?
— А-а-а... — замялась Наташа. Она с удовольствием бы сказала, что ничего не знает и ничего не видела, чтобы без лишних хлопот выпроводить майора, но, как она подозревала, вопросы были чисто формальными — майор и так знал, что Наташа была в вагоне. — Да, я была, когда все это началось.