Я не знал, что несколько дней назад в то же полуденное время тот же перекресток пересекал человек по фамилии Лишайников… По крайней мере в паспорте его была проставлена такая фамилия.
За этим человеком шли по пятам, и он вскочил в спасительный магазин, сумев оторваться на некоторое время от преследования.
В его распоряжении было лишь несколько минут. Чем дальше уходил он в гомоне и суете, тем уже становилось свободное пространство. Единственное, что он мог сделать, — уничтожить пленки с кадрами, сделанными на военном объекте. Лишайников не зря считался хорошим работником у тех, кто дал ему задание. Он думал только о пленках, которые достались ему нелегко и на которые давно возлагали надежды там, за тысячи километров… Специальный связной, давно законспирированный, надежный, ждал «материал».
Когда, поднявшись на второй этаж, преследуемый увидел Грачика, мелкого фарцовщика и спекулянта, однажды оказавшего Лишайникову услугу, он не колебался ни секунды и сделал не предусмотренный правилами ход…
Если бы мне стало известно все это, то, проходя мимо Гостиного двора, я бы почувствовал, как среди праздничного оживления пахнуло войной, потому что он, Лишайников, был одним из тех, чья профессия — угрожать спокойствию и миру. Если бы…
Но я ничего не знал ни о Лишайникове, ни о его миссии. Я спокойно пересек перекресток, взглянул на манекен в витрине и пошел к Аничкову мосту, думая о Ленинграде, Юрском и о себе.
Профессор был до того худ и бледен, что воспринимался как плоскостное изображение, сошедшее с одной из многочисленных икон, висевших на стенах мастерской. На вид ему было лет шестьдесят с лишним. Кожа на руках просвечивала, открывая синий узор вен. Наверняка он был один из тех, кто еще с рождением получает в пожизненный дар полдесятка хронических болезней, но благодаря неистовости духа и увлеченности умудряется дожить до восьмидесяти и успевает сделать то, что не под силу взводу здоровяков.
— Я из милиции, — сказал я.
«Когда вы выполняете сыскное задание, часто приходится притворяться и даже лгать, — говорил Комолов. — Поэтому не отказывайтесь от малейшей возможности быть правдивым».
— Что–нибудь известно о мальчике? — спросил профессор.
— Пока ничего утешительного. У меня не совсем официальный визит. Хотелось бы поговорить с вами… Скажите, как исчезло «Благовещение»? И что это за икона?
— Икона стояла вот здесь.
Он указал на дощатый столик в углу. Я понял, что даже этот столик остается в его глазах святыней.
— «Благовещение» было моим самым большим открытием, венцом жизни. Когда ко мне пришел Станислав, я говорил ему об этом. И не поверил глазам, когда, вернувшись, не увидел ни племянника, ни иконы. Ждал до полуночи, надеясь, что мальчик одумается. Потом отправился к сестре, и она передала мне записку: «Дядюшка, ты еще найдешь что–нибудь в этом роде, а такому, как я, счастье улыбается один раз. У меня тоже есть свои большие планы».
Сигарета дрожала и никак не хотела входить в мундштук. Профессор оперся о высокую спинку кресла.
— Видите ли, «Благовещение» попало мне в руки в облике довольно заурядной иконы. Так, школа Симона Ушакова, причем кто–то не из талантливых последователей. Но я обратил внимание на поля иконы — обычно чем древнее икона, тем же поля… И доска была рублена топором по–особому, по–новгородски, как это делали в двенадцатом–тринадцатом веках. Несколько глубоких трещин, возникших, несмотря на то, что доска была скреплена гвоздями — опять–таки очень старой поковки гвоздями. Краски положены не на холст, а на алебастр. Этот метод тоже восходит к начальной поре русской иконописи. Как видите, экспертизу нам приходится проводить так же тщательно, как и вам.
— Правда, двенадцатый век нам не доставляет хлопот.
— Вам и двадцатого достаточно… Пришлось делать рентген. Выяснили: под верхним слоем красок — еще два. Почти полтора года ушло на то, чтобы снять верхние слои и открыть настоящее чудо — «Благовещение», работу мастеров двенадцатого века. И самое замечательное — в ней далеко не так явственно выступает связь с византийским искусством, как этого можно было ожидать. Ведь в то время в новгородской иконописи господствовала школа удивительного грека Петровича. Но в «Благовещении» уже проступали черты самобытные, которые в полной мере проявились через два столетия…
Он говорил об иконе так, будто она все еще стояла на маленьком столике в углу мастерской, столько было в его словах непосредственной гордости и пафоса.
— Она была почти закончена, — глухо сказал старик. — Оставалось поработать самую малость.
Мастерская медленно погружалась в сумерки. Сухие лица святых смотрели на нас со стен, и чем темнее становилось в комнате, тем ярче разгорались их нечеловеческие глаза Длинный мундштук в руке профессора был похож на дротик. Старинные часы пробили восемь, и при каждом ударе у совы, сидевшей поверх циферблата, хлопали веки. Я подумал о Юрском. Неужели его нисколько не волновал этот загадочный мир?
— Скажите, ваш племянник часто бывал здесь?
— Мальчиком — да. Но последние три года приходил очень редко.
— Почему?
— Не знаю. Появились другие интересы, «улица»…
— Вы не пробовали взять его с собой в экспедицию вместе со студентами?
— Нет, он ведь не очень…
Профессор посмотрел на меня и закивал, головой.
— Да, я понял. Поэтому и не жалуюсь. Спросите, кто живет на втором этаже, надо мной, и я не отвечу. Находишь прошлое, но теряешь человека, который рядом. Нет, я не жалуюсь. Только об одном прошу: не дайте пропасть мальчику. Бог с ним, с «Благовещением».
— Станислав знал о фантастической стоимости иконы?
— Он спросил у меня как–то. В принципе цены никто не знает. Но две подобные иконы хранятся у коллекционеров. В Лондоне, Сан–Франциско… Их стоимость известна. Отсюда аналогия.
— Вы думаете, им руководило только одно — жажда денег?
— Нет, — ответил профессор, — не думаю. Его возраст скорее романтический, чем меркантильный. Видите ли, Герострат тоже был по–своему романтиком. Жажда необычного может толкнуть человека в равной степени на хорошее и дурное.
Сухое, туго обтянутое пергаментной кожей лицо профессора желтело в сумерках, словно бы освещенное изнутри свечой.
— Скажите, профессор, способен ли рядовой знаток искусства определить уникальность этой иконы?
— Вряд ли. Тут нужны специальные знания.
— У вас есть знакомые в N? — спросил я, называя город, который стал теперь местом моей работы.
— Нет. Хотя… Кажется, туда переехал Копосев. Такой маленький человечек с вислой челюстью. Да, да!
Так! Не было ни гроша, да вдруг алтын. Снова я наткнулся на загадочного Копосева. Не слишком ли часто этот тип переходит улицу при красном свете?
— Он что же, реставратор?
— Да нет! — сказал профессор. — По торговой части. Доставал мне и коллегам химикаты, краски, всякие там штихеля. Не всегда ведь найдешь, что нужно. Ну, а Копосев большой дока по экспорту–импорту.
— Разумеется, не из бескорыстной любви к искусству?
— Разумеется.
— Копосев знал о вашей находке и ее ценности?
— Знал.
Профессор проводил меня до дверей. Рука его была холодна.
Он казался очень одиноким в темной огромной мастерской.
— Ищите не икону, — сказал он тихо. — Ищите мальчика.
Сидя на жесткой лавке в гулком, залитом неоновым светом зале аэропорта, я думал о том, что последние слова профессора, прозвучавшие как робкая просьба, довольно точно определяли линию расследования. Предстояло искать не преступника, увезшего икону, а жертву!
Прежняя версия имела в виду не реального преступника, а манекен, умозрительно сконструированного злодея. Теперь же после всех ленинградских встреч я пришел к выводу, что Юрский, как бы ни испортила его «улица», не был способен на изощренное, продуманное убийство.
Напрашивалась, таким образом, четкая альтернатива: если Юрский не убийца, то он жертва, иначе как объяснить его исчезновение? На сцене появилось главное действующее лицо, настоящий преступник, убийца, для которого Юрский был такой же помехой, как и Маврухин. Завладев иконой, этот человек постарался бы избавиться и от первого ее «владельца», точнее, первого похитителя.
Может быть, он сделал это в первую очередь, сообща с Маврухиным?
— Эх, сопляк, сопляк, — повторял я, чувствуя свою беспомощность перед лицом хитроумного преступления. — Флибустьерские замашки, акваланг, записочки, оставленные родственникам, призрачные мечты о Рио–де–Жанейро и белых штанах. Ты затеял какую–то детскую игру и не заметил, что попал к серьезным игрокам. Для них ты пешка. Смахнут с доски, как пушинку. Ты хотел избавиться от дисциплины, которую требовало общество, от его строгости, регламента… И сделал шаг туда, в непонятную, казавшуюся заманчивой уголовную, блатную стихию. И сразу же поставил себя вне общества. Исчезла строгая, но защитительная сила его законов. Раньше ты мог, попав в беду, подбежать к первому попавшемуся милиционеру, к любому человеку. Но, сделав шаг туда, уже не можешь. Удерживает страх: ты стал преступником!