Теперь, опираясь на бесполезный румпель и имея рядом впередсмотрящим вооруженного кольтом Маккиннона, Николсон старался забыть о всепоглощающем чувстве жажды, о разбухшем сухом языке, потрескавшихся губах и обожженной солнцем спине. Он пытался полностью оценить причиненный штормом ущерб, те изменения, которые произошли в людях с тех пор, когда шторм закончился и начались эти ужасные дни, эти бесконечные часы, тянущиеся под безжалостным, палящим и невыносимым солнцем.
Беспомощные, безучастные люди, словно под пыткой, доходили до последней границы возможного — физически, морально и психически. Объединявший их дух товарищества улетучился, словно его и не было. Раньше каждый стремился помочь соседу, а теперь каждый думал только о себе. Они хладнокровно глядели на муки других, когда каждый получал свою жалкую порцию воды, концентрированного молока или кусок сахара. Галеты закончились два дня назад. Дюжина жадных враждебных глаз наблюдала за каждым движением худых трясущихся рук, чтобы получающий не взял больше положенного ему. Голодный блеск налившихся кровью глаз, сухой стук костей пальцев особенно тяжело было наблюдать, когда маленькому Питеру давали лишнюю порцию воды и часть воды проливалась по его подбородку, падая на горячую скамью и почти мгновенно испаряясь. Они находились на той грани, когда даже смерть становится привлекательной избавительницей от постоянной пытки жаждой. Маккиннону пришлось взять в руки кольт.
Физические изменения людей были даже серьезнее крушения морального духа. Капитан Файндхорн находился в глубоком обмороке. Он все время метался, поэтому Николсон предусмотрительно привязал его к планширу и одной из скамей. Дженкинса тоже привязали, хотя он и находился в сознании. Он погрузился в свой собственный ад неописуемых мучений. Кончились повязки, и защитить его страшные ожоги, полученные на «Вироме», не было возможности. Палящее солнце жгло его до сумасшествия. Ногти на руках кровоточили, потому что он в беспамятстве расцарапывал обгоревшее тело. Ему связали кисти рук, привязав веревку к шлюпочной скамье. Он уже дважды пытался броситься за борт. Долгое время он сидел не двигаясь, потом напрягал все силы, пытаясь разорвать веревку, связывающую его кровоточащие руки. Хриплое, мучительное и надсадное дыхание напоминало агонию. Николсон уже подумывал, не стоит ли разрезать путы и отпустить Дженкинса. Какое он имеет право осуждать моряка на медленную, мучительную смерть в шлюпке, если тот может прекратить все мучения быстро, одним прыжком в море? Он ведь все равно должен был умереть: смерть уже смотрела из его глаз.
Глубокая резаная рана Эванса и изуродованная кисть Уолтерса гноились, им становилось все хуже. Медикаменты кончились. Соленая вода, намочившая повязки, воспаляла открытые раны. Ван Оффен находился в немного лучшем состоянии, но его ранили позже всех, и к тому же он обладал жизненной силой и выносливостью, превосходившей силы обыкновенного человека. Он по нескольку часов лежал неподвижно на дне лодки, упираясь спиной в скамью и глядя вперед. Казалось, он не нуждался во сне.
Психическое состояние людей было самым скверным. Вэнниер и второй механик еще не перешли границы безумия, но оба уже проявляли первые признаки потери контакта с реальностью: долгое меланхолическое молчание, одинаковое невнятное бормотание, короткие подобия улыбок, когда они приходили в себя. Лена, медсестра-малайка, впала в полное безразличие. Мусульманский проповедник, напротив, не проявлял вообще никаких чувств, а просто молчал. Впрочем, он и раньше больше молчал, так что его психическое состояние нелегко было определить, как и у Гордона, который то улыбался, уставившись куда-то отрешенным взглядом, то в отчаянии опускал голову на грудь. Николсон, который не доверял расчетливой хитрости Гордона и не раз пытался убедить Файндхорна избавиться от него, следил за ним с непроницаемым лицом. Определить состояние Гордона он не мог: тот то ли притворялся, разыгрывая маниакально-депрессивное состояние, то ли действительно заболевал. Не вызывало сомнений состояние молодого солдата Синклера, утратившего всякий контакт с реальностью: у него были все классические признаки острой шизофрении.
Но не все люди поддались сокрушительному воздействию обстоятельств. Кроме самого Николсона, слабость, сомнение и отчаяние не коснулись еще двоих — боцмана и бригадного генерала. Маккиннон по-прежнему оставался Маккинноном, не изменившимся, внешне несокрушимым, всегда с легкой улыбкой, добрым голосом и кольтом в руке. А на бригадного генерала Николсон то и дело поглядывал, покачивая головой в неосознанном удивлении. Фарнхолм был великолепен. Чем сильнее ухудшалось их положение, превращаясь в безнадежное, тем выдержаннее был бригадный генерал. Облегчить людям боль, поудобнее устроить больных и раненых, защитить их от солнца, вычерпать воду из шлюпки — всегда и везде первым неизменно оказывался бригадный генерал. Помогал, ободрял, улыбался и работал — без жалоб и надежд на благодарность. Для человека его возраста, а Фарнхолму было уже за шестьдесят, поведение его казалось совершенно невероятным. Николсон наблюдал за ним с долей озадаченного восхищения. Того болтливого пустомели, встреченного им на борту «Кэрри Дансер», теперь просто не существовало. Довольно странно, но его выучка выпускника Сент-Херста тоже куда-то улетучилась. Николсон даже удивленно спрашивал себя: не вообразил ли он все это с самого начала? Но невозможно было сомневаться, что армейские словечки и викторианские проклятия, обильно уснащавшие речь бригадного генерала всего неделю назад, ныне употреблялись им с уместной редкостью. Наиболее убедительным доказательством его преображения, если можно применить к нему это слово, было то, что он не только зарыл топор войны с мисс Плендерлейт, но и проводил с ней большую часть времени, что-то нашептывая ей в ухо. Она очень ослабела, хотя язычок ее не утратил своей язвительности, и благосклонно принимала бесчисленные мелкие услуги Фарнхолма. Они теперь всегда были вместе. Николсон бесстрастно следил за ними, улыбаясь про себя.
Что-то пошевелилось рядом с его коленом. Он поглядел вниз. Там, на нижней скамье, вот уже почти три дня сидела Гудрун Драчман, держа маленького мальчика, прыгавшего на скамье перед ней. Благодаря дополнительным порциям воды и пищи, полученным от мисс Плендерлейт и Маккиннона, он оставался в шлюпке единственным жизнерадостным существом с избытком энергии. Гудрун держала его на руках долгие часы сна. Она, должно быть, сильно страдала, но не жаловалась. Лицо ее похудело, скулы сильно выдавались, а шрам на щеке все более и более выделялся на темневшей под палящими лучами солнца коже. Она чуть улыбнулась ему потрескавшимися от жажды губами, посмотрела в сторону и кивнула на Питера. Ее взгляд поймал Маккиннон, правильно его понял, улыбнулся в ответ и опустил черпак в бачок, на дне которого еще оставалось некоторое количество теплой солоноватой воды. Как по невидимому сигналу, поднялись несколько голов и стали следить за движением черпака, за тем, как Маккиннон аккуратно поднес черпак к чашке с делениями, как малыш жадно схватился за чашку пухлыми ручонками, как он выпил воду. Потом все дружно отвернулись от ребенка и пустой чашки, с надеждой взглянув на Маккиннона. Налитые кровью глаза были полны страдания и ненависти, но Маккиннон лишь медленно и терпеливо улыбнулся. Кольт в его руке оставался неподвижным.
Наступившая наконец ночь принесла с собой облегчение, но очень маленькое. Палящая жара и солнце исчезли, однако воздух оставался жарким и удушливым, жалкий рацион воды пробудил аппетит, а жажда становилась все болезненней и невыносимей. Два-три часа после захода солнца люди беспокойно шевелились, некоторые даже пытались заговорить с соседями, но разговор получался коротким: из пересохшего и обожженного горячим воздухом горла трудно было выдавливать слова. И все думали о том, что если не случится чуда, то этот закат может оказаться для них последним. Но природа была милостива и дала их изможденным телам беспокойный, с невнятным бормотанием сон.
Николсон и Маккиннон тоже заснули. Они рассчитывали попеременно дежурить ночью, но усталость брала свое так же, как и у других. Время от времени они задремывали, роняли голову на грудь, а потом вздрагивали и просыпались. Однажды, пробудившись от короткой дремы, Николсон услышал в шлюпке движение и тихонько окликнул, но ему никто не ответил. Он еще раз окликнул, и опять ответом ему было молчание. Тогда он засунул руку под сиденье и достал фонарик. Батарейка села и давала неяркий желтый лучик света, но его было достаточно, чтобы увидеть, что все спокойно, все на своих местах, лежат неясными тенями там же, где были, когда заходило солнце. Через какое-то время Николсон опять, задремал и мог поклясться, что услышал всплеск, донесшийся до него сквозь глубокий сон. Он снова протянул руку за фонариком и вновь не увидел в шлюпке никакого движения. Он сосчитал все неясные тени: их было девятнадцать, кроме него самого.