– Да ладно тебе – философ! Не могут здесь жить философы, все философы живут в столицах.
– Ты что, – сказал Семага, – не знаешь, что Диоген жил в бочке и не в Афинах?
– Так то Диоген, так то в Греции. А здесь зимой как задует, как пойдет снег – ни в какой бочке не спрячешься! Действительно церковь подожжешь, чтобы согреться.
– Ну ладно, если повезет, найдем Кондакова, ты сам убедишься.
– Куда едем? – спросил Хворостецкий.
Виталик показал на карте место.
– Только знаешь, может быть, мы не доберемся туда на нашей машине. Там дороги, наверное, уже и нет, придется идти пешком.
Микроавтобус завелся и покатил по разбитой, размытой дождями гравийке.
– Вот здесь поворот.
– Сам вижу, что. поворот! – рявкнул водитель, он не любил, когда лезут в его дела, и начинал злиться.
– Ну ладно, ладно, не злись. Хочешь, налью минералки? Сушит, небось?
– У меня уже живот лопается от твоей минералки, – буркнул водитель, грубо, как трактор, разворачивая микроавтобус. Пассажиры едва не попадали со своих мест.
– Осторожнее, ты! – крикнул Хворостецкий, хватаясь за ящик с водкой.
– Вы что, в кювет хотели свалиться? Так свалились бы, если бы не я.
Видите, сплошные колдобины.
Микроавтобус благополучно переехал низину и начал взбираться на гору.
Дорога пошла получше, и все приободрились, У большой группы деревьев под линией электропередачи с оборванными проводами Виталий и попросил остановиться. Тем более что дальше и ехать было невозможно. Он выбрался из машины и сказал:
– Минут через десять-двадцать я вернусь. Если Володьки там не будет, поедем дальше.
Обычно таким людям, как Виталий Семага, везет. И стоит им о чем-нибудь подумать, как оно обязательно случается. Захочется выпить – тут же друг с бутылкой заявится, которого года два не видел. Деньги кончатся – заказ подвернется с хорошим авансом. Так произошло и на этот раз. Он подошел к заброшенному хутору и принялся громко кричать:
– Э-ге-гей! Володька! Володька! Кондаков! Выходи, это я, Семага!
Съемочная группа, оставшаяся рядом с микроавтобусом, прислушивалась к крикам журналиста.
– И что, ты думаешь, он выйдет? – спросил Валерий у Хворостецкого.
– А черт его знает! Может, выйдет, а может, и нет, Я бы на его месте вышел.
Володька отлеживался на чердаке. Забраться к нему можно было только через люк, но лестницу Кондаков втащил наверх, а люк закрыл на палку. Он услышал крики и вздрогнул. Но голос показался ему знакомым. Он припал к щели между досками и увидел человека, стоящего шагах в ста от хутора. Человека он когда-то уже видел. И еще минуту-другую поразмыслив, Кондаков вспомнил: «Ха, да это же Виталик! Пьяница Виталик, мой кореш. Ну и морда же у него, опухла, точно пчелы покусали». Он открыл люк, который пронзительно скрипнул, и, чуть не свалившись вниз, закричал::
– Э-ге-гей! Виталик! Э-ге-гей! – и стал опускать лестницу.
Виталий, услышав голос Кондакова, бросился к хутору так, словно умирал от жажды, а там ему могли дать родниковой, холодной как лед воды. Семага и Кондаков обнялись.
– Брат, ну ты и даешь! – Семага пританцовывал от радости. – А я-то думал, уж не найду тебя.
– Мог бы и не найти, – философски заметил Володька, – я здесь появился только вчера.
– А мы вчера были далеко. Мы тут кино снимаем про вашу зону.
– Кино снимаете? – удивился и одновременно обрадовался Кондаков.
– Да, документальный фильм, для немцев. Хочешь сняться? – про немцев Володьке можно было и проболтаться: денег он никогда не просил.
Володька наморщил лоб и принялся потирать щеку, а затем ковырять в носу.
– Вообще-то можно, ведь я артист.
– Ну вот и класс. А выпить хочешь?
– Не-а! – отрезал Кондаков. – Ты же знаешь, что я пью очень редко, как лекарство.
– И мы тут пьем, как лекарство. Ну ладно, ладно, пошли, я тебя познакомлю.
Кондаков забеспокоился:
– С кем это?
– Да ты не бойся, нет ни милиции, никого. Все тут свои, даже немцы.
– А, тогда можно. А я лежал, читал книгу…
– А что читаешь?
– Как это что историю читаю. Ты что, не помнишь – я же тогда тебе эту книгу показывал?
– Может, и показывал. Историю, говоришь?
– О турках-сельджуках.
– О чем? – изумился Виталий.
– Об Османской империи, о том, как она образовалась и как распалась.
– И что, интересно?
– Интересно, – с чувством собственного достоинства сказал Кондаков.
– А как тут вообще? Как жизнь?
– Как всегда, – пожал плечами Володька, – гоняют иногда, облавы делают. А так ничего.
– А жрешь что?
– Еды сейчас хватает. Рыбы в реке – прорва. Уху варю, на прутике рыбу жарю, а иногда на сковородке.
– А хлеб у тебя есть?
– А зачем мне хлеб? Ягод много, скоро яблоки пойдут.
– Понятно, понятно. Ну вот обо всем этом и расскажешь. Камеры не боишься?
– Камеры?
– Той, которой снимают фильмы.
– А, этой. Так о чем я должен рассказывать?
– О чем хочешь. С тобой режиссер начнет разговаривать, а дальше тебя самого понесет.
– Какой-такой режиссер? – насторожился Кондаков.
Возможность сняться в кино его соблазняла, но в то же время эта возможность и пугала.
– Слушай, Виталик, – Кондаков остановился, – а это…
– Что?
– Мне ничего не будет?
– В каком смысле?
– Ну, если меня покажут, менты увидят, они потом меня поймают.
– Да кто тебя поймает? Да и вообще это кино будут показывать за границей.
– За границей?
– На эколоптческом фестивале в Германии.
– В Германии? – переспросил Володька.
– Ну да.
– У немцев, значит? – занудствовал Кондаков.
– Да, да. Пошли, пошли! Э-эй! – громко крикнул Виталий и, взяв Володьку за локоть, хотел потащить за собой.
– Да погоди ты! Надо же в порядок себя привести, причесаться, умыться.
– Ты еще галстук нацепи.
– Нет у меня галстука. Раньше был…
– Да брось ты, пошли скорее!
Вскоре Володька Кондаков и Виталий Семага появились у микроавтобуса. Едва увидев Кондакова, Хворостецкий чуть не завизжал от восторга. Вот такого сталкера он и мечтал снять. Но реальный сталкер был грандиознее самой смелой режиссерской мечты.
Володька Кондаков оказался словоохотлив, и речи полились. Хворостецкому оставалось лишь время от времени задавать вопросы и регулировать ими монолог Володьки Кондакова, когда он скатывался на рассуждения о судьбе Османской империи. Он имел мнение обо всем, о чем бы его ни спрашивали: о политике, о жизни в космосе… Затем переключался на жизнь в зоне, освещал вопросы кулинарии, рассказывая о том, как однажды зимой умирал от голода и ему пришлось питаться собачатиной. Все это перемежалось выдержками из всевозможных учебников, которые Володька пересказывал совершенно произвольно и вставлял к месту и не к месту. В общем, замечательный получился разговор, замечательный в смысле кино. Из него можно было сделать все, что угодно. Кондаков толковал о любви к женщине и о любви к родине. Он говорил о том, что такое Земля и что такое смерть, о гуманизме и подлости, о трусости и терроризме. Его мысль, как синичка с ветки на ветку, бойко и непринужденно перескакивала с одной темы на другую.
Ханна Гельмгольц слушала откровения этого сталкера-мессии затаив дыхание.
И Володька, видя, с каким вниманием к нему относятся образованные люди, приехавшие снимать кино, распалялся все более и более. Когда Хворостецкий задал вопрос о мутантах, Володька незамедлительно прочел мини-лекцию о том, как происходят изменения в организмах всего живого, и о том, какие чудеса, каких уродов он видел собственными глазами. Поверить в его слова было тяжело. Но, глядя на него самого, одичавшего и ободранного, можно было согласиться с существованием каких угодно монстров ничего другого не оставалось.
Хворостецкий в душе ликовал.
– Послушай, Володька, а какие-нибудь тайны у вас в зоне есть? Вот происходит здесь что-нибудь непонятное даже тебе?
Кондаков задумался всего на несколько мгновений и выдал:
– Да, есть одна тайна, которая меня волнует.
– И что же это? – попытался уточнить Хворостецкий, показывая кулак оператору, мол, если загубишь этот эпизод – убью!
– Да знаете, военные… Они приезжают, что-то непонятное делают, стреляют животных… В общем, я их побаиваюсь, потому что они мне непонятны.
– Военные, говоришь? – навострил уши режиссер.
– Да. Сутки тому я выследил их.
– Кого?
– Военных на большой машине. Они приехали на ферму и спрятались в ней.
«Военные в зоне? Для заграницы – то, что надо! Там любят все, что связано с бывшей Советской Армией».
– Послушай, Володька, а это далеко?"
Кондаков зачем-то посмотрел на слепящее солнце и махнул рукой на запад.
– Да нет, недалеко. Если напрямую тропинками, то километров семь-восемь будет. А если по дорогам – то все пятнадцать.