В этот раз просыпаться было особенно приятно, потому что, еще не успев открыть глаза, он сразу вспомнил, что сегодня ему клятвенно обещали снять гипс и с ребер, и с ноги. Правда, это обещание было вырвано почти насильно, под угрозой побега через окно второго этажа, но это уже детали.
Он сел на кровати, кряхтя, как дряхлый старец. Кряхтеть тоже было приятно, тем более что он чувствовал, что отпущенное ему на это занятие время вот-вот истечет. Сейчас же тело блаженно впитывало в себя покой, как сухая губка впитывает воду, аккумулируя силы где-то глубоко внутри, и Глеб Сиверов позволял телу делать все, что тому заблагорассудится. Когда снимут гипс, будет время на то, чтобы привести расслабленные мускулы в порядок, а пока Слепой отдыхал. Омрачала его безоблачное растительное существование только санитарка Василиса Гавриловна, которая как раз в этот момент вошла в палату, громыхая ведром и с неприятным влажным шорохом волоча за собой по полу длинную швабру с намотанным на нее куском мокрой мешковины, игравшим роль половой тряпки.
– Доброе утро, – приветливо сказал Глеб, и Василиса Гавриловна, как всегда, угрюмо проворчала что-то неразборчивое в том смысле, что для бездельников все утра хороши, а вот иным-прочим приходится с утра пораньше дерьмо разгребать.
Глеб почесал согнутым пальцем левую бровь и с привычным удивлением уставился на санитарку, которая, громыхая и шаркая, тяжело передвигалась по палате, размазывая по полу грязноватую воду, издававшую неприятный запах лизола. Он никак не мог понять, было ли постоянное хамство Василисы Гавриловны природной чертой ее характера или проявлялось только тогда, когда ей поневоле приходилось общаться с пациентом из шестнадцатого бокса. “Шалишь, – подумал он, подстрекаемый поселившимся в его душе сегодня утром веселым бесом, – я тебя разговорю, старая перечница."
– Василиса Гавриловна, – дурашливо взмолился он, – милая, за что вы меня так не любите?
– Я тебе не милая, – проворчала санитарка, ожесточенно шуруя шваброй у него под кроватью и даже не подняв головы, – и любить мне тебя не за что. Тебя другие любят, а я тебе ни к чему. Пол вот помою, говно за тобой вынесу и уйду. На что тебе моя любовь? Тебе и так хорошо. Развели здесь.., родственнички, – совсем уже непонятно закончила она, подхватила ведро и вышла, тяжело ступая тумбообразными ногами.
Глеб пожал плечами и, воровато покосившись на дверь, вынул из-под матраса пачку сигарет. Красно-белая картонная пачка “Мальборо”, полежав под больничным тюфяком, приобрела совершенно непрезентабельный вид, расплющившись так, словно по ней проехались асфальтовым катком. Глеб откинул сломанную крышечку, с трудом выцарапал из пачки плоскую, покрытую мелкими морщинками сигарету, щелкнул голубенькой одноразовой зажигалкой и с удовольствием закурил. Василиса Гавриловна дежурила в среднем два раза в неделю, и ее странное отношение можно было с грехом пополам пережить. Вот только что она имела в виду, говоря о родственниках?
Глеб открыл тумбочку, вынул оттуда позапрошлогодний номер “Зарубежного военного обозрения”, забытый здесь кем-то из его предшественников, раскрыл его на статье о новой модели израильского легкого танка, оторвал от страницы уголок и свернул его кулечком, получив таким образом одноразовую пепельницу наподобие тех слепленных из хлебного мякиша чернильниц, которыми, если верить некоторым биографам, пользовался, сидя в Петропавловке, вождь мирового пролетариата. Он писал молоком между страниц переданных ему с воли книг, а когда в камеру заглядывал надзиратель, просто съедал свой письменный прибор. Съесть наполненный сигаретным пеплом бумажный фунтик было, конечно же, нельзя, но зато в случае неожиданного обхода он легко прятался в кулаке. Стряхивая пепел в бумажку, Глеб между делом позавидовал вождю: судя по всему, в крепости тому сиделось недурно. Книги, молоко и такое количество хлеба, что он мог себе позволить лепить из него чернильницы… Его бы в нашу зону, с усмешкой подумал Глеб и стыдливо спрятал изуродованный журнал, в котором недоставало уже доброй трети страниц, на нижнюю полку тумбочки.
Он дотянулся до висевшего в изголовье кровати старенького репродуктора и покрутил регулятор громкости в смутной надежде услышать какой-нибудь классический концерт или, на худой конец, свежий выпуск новостей. Репродуктор разразился хриплым треском, как будто прочищая горло, и запел, “Ты бросил меня, ты бросил меня”, – пронзительно запричитал динамик, и Глеб поспешно вывернул регулятор громкости влево до упора, обрывая коллективную девичью жалобу. В палате стало тихо, но Глеб, не удержавшись, опасливо покосился на окно, как будто ожидая, что в него вот-вот, с треском и звоном проломив двойную раму, влетит подарочек от российских ВВС – управляемая ракета класса “воздух-воздух”. Популярная песня, которую сейчас можно было услышать на каждом углу, для Глеба Сиверова теперь навсегда была связана с массированной бомбардировкой неразрушимыми стальными узами условного рефлекса. Немного утешало только то, что этому хиту наверняка осталось звучать максимум полгода. “В рубашке родился”, – помнится, сказал ему тогда один рыжий разгильдяй, а он, с трудом разлепив спекшиеся губы, проскрипел в ответ: “В бушлате. В деревянном, мать его…"
…Тараканов шмыгнул носом, растер грязной ладонью по грязному лицу очередную порцию пота и копоти и возобновил раскопки, осторожно снимая с груди Слепого бесформенные куски намертво скрепленных цементным раствором кирпичных обломков и со скрежещущим стуком отбрасывая их в сторону.
– Слушай, рыжий, – сказал ему Глеб. Говорить приходилось осторожно, потому что при каждом вдохе концы сломанных ребер терлись друг о друга, и это было чертовски больно. Вокруг ничего не было, кроме густого черного дыма, медленно оседавших облаков известковой пыли и нагромождений горелого, битого-перебитого, превращенного в щебень кирпича. Глеб пожалел, что так много грешил при жизни и редко посещал церковь: здесь, в аду, было препаршиво. К тому же то обстоятельство, что сломанные при жизни ребра продолжали болеть и после смерти, показалось ему ужасно несправедливым. – Слушай, рыжий, – – для разгона повторил он, – а ты как здесь очутился? Тоже небось в Бога не верил? Так тебе и надо, разгильдяю. Я же говорил: иди осторожно, а то шлепнут. Девчонка-то хоть жива?
– Да тут она, куда ей деваться, – пробормотал Тараканов, с натугой откатывая в сторону здоровенный обломок стены. – Ты молчи, командир. Вредно тебе разговаривать.
– Мне теперь ничего не вредно, – заявил Глеб. – Не сберег ты, значит, девчонку… Жаль.
Тараканов перестал ворочать камни и уставился на Глеба с явным испугом. В такой позе он немного напоминал рыжего ободранного Сизифа, и Глеб как раз хотел спросить его, за что его так жестоко наказали, но тут Тараканов, пару раз по-рыбьи хватанув воздух ртом, заговорил сам.
– Ты чего, командир? – ошарашенно спросил он. – Тебе по башке досталось или ты просто еще не очухался?
Глеб поморгал глазами, пытаясь избавиться от запорошившей их пыли. Очков на носу почему-то не было. В голове у него мало-помалу прояснилось, и он почувствовал неловкость.
– Черт, – сказал он, – вот так штука… А я, представь себе, решил, что это мы с тобой на том свете беседуем. Вот идиот… Погоди, тогда тем более непонятно, откуда ты здесь взялся. Ты же сейчас должен был во-о-он где быть…
Он закашлялся и тут же намертво стиснул зубы, чтобы не застонать.
– Молчи, – сказал ему Тараканов. – Вон как тебя крутит… Мало ли где я должен быть! Тебе бы такого попутчика. Уперлась, как ишак, всеми четырьмя ногами. Ты что же, говорит, так и уйдешь? А он, говорит, как же? Он, говорит, тебе жизнь спас, а ты, значит, в кусты, потому что приказ? Ну я и подумал: в самом деле, а кто мне приказал-то? Ни погон, ни документов, а камуфляж на базаре купить можно… Что, думаю, он мне за начальник? Пришел какой-то штатский, сказал: иди, мол, отсюда, сержант, не путайся под ногами… А я что же, слушаться должен? Да и не люблю я в долгу оставаться. Последнее это дело – долги копить. Не знаю, как тебя, а меня мой батя так учил.
Он наконец высвободил из-под завала левую ногу Глеба. Лицо его жалостливо сморщилось, как у деревенской старухи, и Глеб, с трудом приподняв голову, посмотрел на свою ногу. Стопа была неестественно вывернута, а посреди голени образовалось еще одно, не предусмотренное матерью-природой, колено. Вокруг этого места пыльная штанина почернела от пропитавшей ее насквозь крови.
– Ну, чего скривился? – сердито спросил он. – Открытого перелома не видел?
Теперь, когда он своими глазами увидел, во что превратилась его нога, та заявила о себе в полную силу. Глеб запрокинул голову и стиснул зубы, подумав, что Тараканов старался зря: добраться до своих в таком состоянии ему все равно не удастся.
Повернув голову, он увидел Марину Шнайдер, которая, как какая-нибудь амазонка, сидела на корточках с автоматом на изготовку и во все глаза смотрела по сторонам, держа палец на спусковом крючке. Ее светлые волосы окончательно превратились в грязную паклю, лицо было разрисовано замысловатыми разводами перемешанной с потом, а может быть, и со слезами копоти.