Его заявление в качестве свидетеля подписала свекровь.
Когда Тоньке прочли его, баба онемела. Всякое ожидала. Но не такое, чтоб собственных детей, своими руками упрятать в тюрьму без сожаления.
Антонина чуть с ума не сошла. Но детям ничего не сказала. Пока малы — все равно не поймут.
— Да и зачем? Ведь даже увидеть его не успели. Не знали ничего. Пусть уж считают его погибшим. Мертвый лучше, чем такой вот живой. Видать, на войне не так страшно умереть, если можно потерять большее. Мертв Тарас! А о покойном плохо не говорят, — решила для себя баба и внушив себе это — вскоре успокоилась.
А тут, в тюрьме, ей велели временно, пока все решится, стать уборщицей. Баба, соскучившись по работе, вытирала, вымывала всякую пылинку. Стекла до яркого блеска оттирала. На удивленье всем.
И как-то разговорился с нею начальник тюрьмы, седой фронтовик, заметивший в глазах бабы смертельную боль.
Тонька и рассказала ему о себе. Все без утайки, без слез. Их она давно выплакала все.
Человек слушал молча. Лишь изредка головой качал. Курил. Что-то уточнял. А потом записал себе в блокнот фамилию и имена Антонины и детей.
Через месяц сказал, что Тонькино дело пересматривается. Мол, муженек не промах был. Знал, куда подвел. Воспользовался ситуацией. И; видно, теперь уже поминки празднует… По всем сразу. Сказал, что негодяй уже жениться успел. А с Тонькой в тот же день развод оформил. С новой расписался. И привел ее в дом, как хозяйку.
— Уверен, теперь, что никогда с вами не увидится. И оправдался бы его расчет, не успей вовремя. Теперь, думаю, хоть и не миновать наказания, но оно не будет уничтожающим. Это можно пережить, если вы действительно хотите вырастить детей и ничего другого не желаете, — сказал начальник тюрьмы.
Тонька думала, что получит она срок до самой старости. Что же еще, если ей и детям оставлена жизнь. Но их сослали в Усолье…
Когда Антонина узнала о ссылке, радовалась, сказав детям, что Бог услышал и увидел их всех. Потому, не слишком сурово наказал…
Никто из усольцев не знал о том, как предал ее вместе с детьми свой мужик. Стыдно было в таком признаться. Не хотела, чтобы взрослеющие дети прокляли отца за все разом. Сама себе запретила такое помнить.
В Усолье, как и в своей деревне, работала с утра до ночи. Еще не старуха, но уже и не молодка, она жила лишь для детей, моля Бога сохранить их, уберечь от лиха. Двое старших сыновей, едва им исполнилось по тринадцать лет, стали работать в бригаде Гусева рыбаками. Младшая двойня мальчишек — на стройке в своем селе. Старшие девчонки — уборщицами в медпункте. Младшие — убирали в столовой, помогали матери на кухне.
А через пару лет девчонки заменили мать и дома, и на работе.
Даже Волков, навещавший ссыльных, не орал при Тоньке. А саму бабу за все годы ни разу не обидел. Доводилось видеть ему, как достается ей, и язык не поворачивался у него сказать ей грубые, обидные слова.
Много раз приходили к Антонине усольские мужики-одиночки, сосланные, как и она, за пособничество врагу, предлагали ей руку. Но баба всегда отказывала.
Не потому, что никто не нравился — детей стыдилась. Да и не хотелось ошибиться еще раз, когда первое горе еще не отболело.
Теперь ей никто не был нужен. Жила спокойно. Не клята, не мята, не ругана. И успокоившаяся, смирившаяся с участью женщина полюбила Усолье, с душою, по-доброму относилась к ссыльным. Не ожидая для себя никаких перемен.
И все же однажды разыскала ее на кухне Лидка и отдала бабе письмо с материка. Оно пришло от родни, разузнавшей не без труда адрес Антонины.
«И ничего-то мы не ведали о несчастье твоем. Никто из сельских нас не уведомил. И лишь когда сами вздумали навестить вас на Рождество Христово и приехали, открыла нам дом чужая баба, сказавшаяся женой Тараса. Она нам й открыла, что стряслось с вами», — читала Тонька, всхлипывая.
«Три года мы писали во все концы, чтоб разыскать ваш след. Но ответов не получали. Уже и не надеялись услышать о вас. Но выдалась удача и поехал в Москву наш Яков. Он и навел о вас справки в НКВД. Все доподлинно разузнал. И мы верим, что все вы живы и здоровы, а потому откликнетесь. Теперь опишем все наши новости. С фронта у нас вернулось четверо мужиков. Семь — погибли. Нынче уж боль по ним заживает. А поначалу не знали, как переживем их смерти.
И хозяйство на ноги поставили и сами оклемались маленько. О вас горевали. А тут слухи дошли жуткие про Тараса. Мы и поехали проверить. Оказалось, не сбрехали нам, правдой молва повернулась. Убили его люди своего села за то, что он посадил многих. Доносы писал. Даже на родню второй жены. Та его и выдала. Показала черновики кляуз. Его порешили на сенокосе. Неведомо кто. Но косами весь изрезанный был на ленты. Живого места на нем не осталось. Его схоронили в день первый Троицы.
А жена его к своим ушла. Не захотела у Тараски жить. Чтоб не свихнуться и не попасть в дурдом, как его мать. Она, когда увидела сына своего, ума лишилась. Хотя, видать, у нее и так его не было.
Все твои, Тонечка, вещи, лежат в доме не тронутые. И платья, и отрезы, и детское. Ничего не взяла та женщина. Греха побоялась. И хотя решили было власти отдать ваш дом новым колхозникам, мы не дозволили, показали твой адрес, сказали, что живы вы и дом этот — ваш собственный. Мы его закрыли. Забили, окна и двери до твоего возвращения. Чтоб имели свою крышу над головой, бедолаги несчастные.
Скажи, может, вещи прислать тебе иль пусть в доме вас дожидаются? Мы сохраним все в целости.
И еще: твой двоюродный дядька — Георгий, может, помнишь его, написал за вас жалобу. Хочет добиться, чтоб отпустили всех с неволи лютой. Уж не ведаю, что получится, но он — Герой Советского Союза и к нему, небось, прислушаются поболе, чем к шелудивому Тарасу.
Все мы помним и любим вас. Пишите», — закончила письмо тетка.
Антонина перечитала ее письмо много раз. И горько плакала.
Еще бы! На днях в Усолье комиссия приезжала. Сытые, холеные люди. У всех руки белые, мягкие, как у избалованных женщин. Такие сроду косу не держали, не работали топорами и пилами, не ходили за плугом. А животы у каждого — ниже колен. И задницы — толще бабьих, смотреть на таких тошно.
Вытащили бумаги из портфелей. Спросили Пескаря — старшего. Когда им на погост указали, головами закрутили, видать, от стыда, и сознались, мол, припоздали мы с реабилитацией…
Оказалось, старик в неволе три года лишних прожил. Когда Гусев послал письмо Сталину, указав всех невинных, вождь поручил разобраться с заявлением и через месяц, подписал реабилитацию. Но… Попала она в область. И там залежалась в канцелярии.
Кому-то не хотелось признать ошибку и притормозили с освобождением ссыльных. Нашли это письмо в архиве. Оно пришло. Но не было исполнено. И люди не дождались. Вот и Пескарь, и Комиссарша, и Варвара, и Васек Гусев умерли, будучи освобождеными, но в ссылке, тюрьме… Кто еще не доживет? Кого приютит усольский погост, разросшийся в настоящее кладбище?
Дали вольную семье Гусевых. Всем. Шаман получил документы. Деньги.
Не хотел уезжать из Усолья. Тут могила отца. Здесь дом, построенный и согретый его руками. А комиссия приказала. Мол, нельзя вам жить теперь в местах спецпоселений. Вы не подлежите перевоспитанию. А нам и без вас забот хватает. Поезжайте в свою деревню, вас сам Сталин освободил.
А Шаман в ответ:
— Мне до конца ссылки чуть больше месяца осталось. Добуду и выйду по звонку. Не хочу блага от того, кто упек сюда.
— Зачем писал тогда? — спросили его.
— В то время я еще верил. Теперь уже — нет.
Но комиссия не стала спорить. А предупредила: коль сам не уедет, их выселят принудительно.
Вот тебе и свобода…
Гусев вместе со своими уехал на другой день. В его семье прибавление получилось. Поженились сыновья. И кроме невесток объявились внуки. Их тоже на волю выпустили. Видно, за ненадобностью.
Вместе с Гусевым уехали и Блохины. Жена и дети Никанора.
Эти впопыхах собирались. Спешно. Даже с усольцами не простились. Так и не привыкли они тут. Чужими жили. Среди людей, ровно снеговики. Не оттаяли, не согрелись. И на баржу бегом бежали. Словно не от людей, с которыми годы прожиты, а от волчьей стаи, чужой и ненавистной.
…Тонька держит в руках письмо. Оно дрожит мелко.
Бабе не верится, что когда-нибудь вырвется отсюда насовсем. К своим…
Хотя… А где они — свои? Вот усольцы, те и впрямь свои. Ни теплом, ни хлебом не обошли семью. Не дали умереть. А родня… Той третьей беременности испугалась. Побоялась нахлебников. Теперь, конечно, кормить никого не надо. Сами на ногах. Все дети выросли. А свобода… Она тоже слепая и обманчивая. Как мужик. Покуда трезвый — хозяин. Как выпьет — с ног падает. Сегодня освободят, а завтра — вякнет кто-нибудь из деревенских— и снова в ссылку.
Ведь вон с Гусева прямо в Усолье потребовали расписку, что не станет он на материке об Усолье рассказывать — позорить власть, дискредитировать ее. Иначе снова в ссылку попадет. Так и пригрозила комиссия.