Пахан следил за ним из-за киоска. Вот следователь нагнулся около изгороди. У Дяди внутри екнуло. Яровой поднял портсигар, который выронил пахан, перешагнув ограду. Яровой показал находку двоим понятым, присел на скамью писать протокол.
«Теперь не отбрешешься, случись что. Этот портсигар Аркаше хорошо знаком. Еще с Охи. Теперь у него вопросов нет, кто погасил кента. А опознать его сумеют те, из «малины», которые дают показания. Ох и кипеж поднимется в камерах! На все лады нынче материть станут», — думал Дядя, и, не выпуская из вида Ярового, отступал за дом. Там, в подвале, ночуют ханыги. Среди них, послушав их смешные жалобы на баб и начальство, можно прикорнуть до утра на теплых батареях. А потом умотать утренним поездом в Ново-Тамбовку, оттуда — в Заброшенки, к Берендею. Там в распадке, в сопках, дух перевести. А потом вернуться вместе. Берендей никому не даст пропасть.
Билет можно купить перед отходом поезда. Заранее — не стоит. Лучше потемну. Тогда меньше риска быть задержанным или узнанным.
Дядя свернул за угол, хотел нырнуть в знакомую дверь. Но около нее старая дворничиха бранила ханыгу, грозилась ему милицией, не пускала в подвал.
Пахана уже ноги не держали от усталости. Хотелось упасть где-нибудь, закрыться от чужих глаз подальше и никуда не ходить, ни о чем не думать.
Тишина… Это то, о чем он тосковал всю жизнь. Чего ему всегда не хватало. О чем скучал и мечтал, к чему постоянно стремился.
Дядя сел на лавочке во дворе. Дальше идти не мог. Дворничиха, прогнав ханыгу, довольная, ушла домой. А Дядя шмыгнул в подвал. Найдя самый темный и самый теплый угол, лег прямо на шлак, которым были присыпаны трубы горячего водоснабжения, и задремал.
Он слышал через подвальное окно шаги прохожих — жильцов дома, разговоры старух на лавке. Раньше они каждому соседу кости перемывали, теперь тоже о ворах да бандитах судачить стали.
— Я, надысь, иду е магазина, глядь — милиция мертвяка волокет из сквера. Его бандиты убили. Говорят, в карты проиграли. За тыщу рублей.
— Наплели все. Это он с перепою. От спирта сгорел. Около него две пустых поллитры нашли, — уточняла вторая.
— Брехи это, бабоньки. Не от того он помер. Застал его у художницы ейный мужик. Вывел в сквер и как трахнет молотком по башке, так и насмерть уложил. Его теперь по всему городу ищут…
Дядя усмехнулся. Лег поудобнее. Раскинул руки. Пальцы ткнулись во что-то мягкое, теплое. Пахан схватил. В руку впились зубы. Фартовый стиснул в кулаке укусившее. Услышал крысиный крик.
— И здесь ты! Куда от вас деться? — швырнул Дядя смятый комок в противоположный угол. Там шорох послышался, писк, визг.
— Тьфу, черт! Как в склепе! Откуда вас такая прорва здесь взялась?
Дядя присел на пол. Из-под ноги крыса метнулась.
— Вот падлы мерзкие! Научились у нас от глаз людских по подвалам дышать. Ишь, вонь какую развели! Как в парашу окунулся. Коли не горе — не вернулся б сюда, — сплюнул медвежатник.
Прокушенная рука ныла. Дядя помочился на нее. Шикнув в угол, лег на прежнее место. Поджал под себя ноги. А вскоре уснул.
Он и не знал, что. спит под надежной охраной. Весь район, прилегающий к скверу, охранялся милицией. В подвал, где прятался Дядя, не вошли, лишь поверив дворнику.
А утром, чуть свет, проскользнул законник мимо постового, принявшего Дядю за жильца дома.
Ксивы у пахана были в полном порядке. И он не сморгнув, без тени страха, выдержал проверку документов в поезде.
Когда вышел на следующий день в Ново-Тамбовке, первым делом зашел в столовую, отоварился в магазине. И, спустившись к морю, пошел берегом, по серому, мокрому песку.
Волны, накатываясь на берег с шипением, заливали следы пенной, мутной водой, смывали их. Оставляя после Дяди ровный гладкий берег. Словно и не прошел здесь никто.
«Вот так и в жизни. Был ты иль нет, кто вспомнит? Ни заплакать, ни пожалеть, ни выпить за упокой души некому. Разве
кенты пошлют вдогонку десятка два грязных проклятий. А через пяток лет и вовсе забудут, что жил такой на свете. По Цапле и то баба, поди, выла. Дрозда, совсем негожего, хоть курва оплакала. На мою могилу кобель и тот не поссыт», — подумал Дядя и перекинул рюкзак с одного плеча на другое.
— Слава Богу, от Ярового смылся. Здесь он меня хрен сыщет. Нашел портсигар — вещьдок.[23] Ну и нюхай теперь его. А меня здесь твои руки не достанут, — радовался Дядя.
Море монотонно шумело. Волны, как послушные кенты, кланялись в ноги, лизали сявками сапоги.
— Вот бы капать где-нибудь здесь в старости, забыв про фарт.
Пахан не торопился. Он всегда любил море. И хотя ни разу не пришлось жить у его берегов подолгу, всегда считал, что не стань он вором, сделался бы рыбаком.
Законник и не заметил, как морские волны неспешно прижимали его к прибрежным скалам.
Фартовый не придал этому значения, а прилив набирал силу постепенно. До Заброшенок оставалось километра четыре. Дядя был уверен, что успеет до прилива. И не зная, что над морем сумерки спускаются быстро, перешел в распадок, прибавил шагу.
Волны уже взгоняли его на скалы, подхлестывая с шипеньем, как кенты на разборке. Вот одна, Цаплей, размахнувшись, оплеуху отвесила. Вторая — Дроздом, в самое мурло плюнула. Ты ей хоть сто хренов за пазуху, знай свое — в бока, в спину толкает. Грозится, белея харей. Сатанеет от зла.
— У тебя же я ничего не взял. Песчинку с берега не поднял. За что же ты возненавидело? Иль за грехи захлебнуть меня хочешь? Так я и без тебя наказан. Одиночеством своим. Это всего хуже. У тебя вон сколько кентов — берег, скалы, ветер, чайки. А у меня никого. Кроме старости. Утопишь — поживиться нечем. Старость, как и грехи, со мной уйдет. Зачем я тебе? — забирался Дядя на скалы все выше. А море неумолимо настигало его снова, словно играло в догонялки.
— Отступись. Отпусти. Этот путь мой последний. Может, и не придется мне вертаться обратно. Сведет Берендей со мною свои счеты…
Но волны будто оглохли к голосу фартового. И били наотмашь все, что попадалось на пути.
Дядя взобрался на вершину скалы. Ветер прохватывал насквозь мокрую одежду. Срывал фартового со скалы.
Обсохнуть бы, согреться, да где? Кругом серый гладкий камень. Который лишь на могилах лежит, чтоб фартовые из них не вздумали выскакивать по ночам.
Этот камень для смерти. Жизни здесь зацепиться не за что. Ни одной трещины.
Пахан понял: коль хочешь выжить, придется здесь скоротать всю ночь. Оставшийся путь он пройдет завтра утром.
Дядя ощупал скалу. Искал, где можно лечь, чтоб не сдул его ветер в море. Нашарив небольшую ложбинку, лег в нее, как в гроб. Но через час вскочил: бил озноб такой, что зуб на зуб не попадал.
Как доскрипел и дождался утра, не помнил. Едва рассветная полоса прорезалась над морем, скатился Дядя со скалы вниз, потер ушибленные бока, ощупал, целы ли руки, ноги, и поплелся по берегу, возненавидев море за эту ночь.
Заброшенки он увидел сразу, едва свернул за мыс. Поначалу оторопел. Не поверилось. Вверху на сопке не горбатый сараюшка, а настоящий пятистенок стоял, уперевшись упрямым лбом в восход и улыбался ему широким, мордастым лицом.
Бревно к бревну, как пальцы в руках, как купюры в пачке— не вытащить. Стекла в окнах светятся синью занавесок.
«Знать, баба там. Берендею на что окна тряпьем завершивать от моря, от себя самого? Такое лишь дуре в голову взбредет», — сплюнул Дядя. И остановился огорошенно, увидев могилу с высоким березовым крестом, с оградкой. На могиле неброских цветов букет.
«Вот где ты, кент мой! И здесь я опоздал. Прибрала и тебя судьба лихая. Сложил кентель вдали от нас. Фрайера хоронили. Поди и сгубили они душу твою фартовую. Если б знали, кто ты был! О Господи! За что последнюю надежду отнял? Зачем пахана лишил? Ведь без него все фартовые — что без мамы родной остались. А и я как теперь дышать буду? Только на него вся моя надежда была. Теперь куда податься мне? Пойду в дом, спрошу людей. Может, помнят они о Берендее, знают, как отошел. Раз цветы стоят — жива и память… Он и тут, видать, паханил всласть. Не то что я», — склонил голову перед могилой Дядя. И вглядевшись в холмик, понял, что покоится тут человек уже не первый год.
«А мы тебя со дня на день ждали. Гульбищем хотели отметить возвращение. Ан вот как? Мне кенты тобой грозились, что кентель с плеч руками свернешь, разборку устроишь, живьем не выпустишь. А тебя самого в живых нет. Знал бы я, когда хилял сюда, что ты давно уже жмур…»
Ветер шевелил цветы на могиле. Голубые, белые, красные, они клонили к земле головы, словно целовали, оплакивали мертвого.
Ветер обдувал белый крест, свистел в оторвавшейся бересте.
«С чего ж ты окочурился, кент? Почему не дотянул до воли? Кто приморил? Иль самому опаскудела фортуна наша?» — говорил Дядя, стоя на коленях перед могилой, сминая в горсть порыжелую, мокрую кепку.
— Чего тут погост соплями мажешь, чего здесь ползаешь? — услышал Дядя за спиной внезапное. Он оглянулся и, охнув от неожиданности, плюхнулся на задницу: перед ним стоял Берендей.