Джон Диксон Карр
Отравление в шутку
С холмов Венского леса спускались сумерки, и розовый закат в низине, где лежит город, уже потускнел. В воздухе слышалось эхо колоколов. Весна начала оплетать уличные фонари кружевом зеленых теней от двойного ряда деревьев на Рингштрассе. Отзвуки шагов все еще слышались на опустевшей Грабен.
В соборе Святого Стефана шла вечерняя служба. Из кафе «Старая скрипка», в котором мы сидели, на фоне неба отчетливо был виден резной шпиль. По мостовой шуршали шины, а отсвет ламп нашего кафе играл на вывеске киоска. Шпиль Святого Стефана тянулся на невероятную высоту над серыми домами, напоминавшими государственные учреждения, если бы не свежие белые занавески и опрятная веселость. Собор был виден отовсюду, словно уменьшая в размерах ратушу, купол музея и Обещанную церковь, что, однако, не вызывало возражений, поскольку все это была Вена. На цветных плитках крыши черный орел герба Габсбургов поблескивал на солнце и вновь тускнел, подобно смолкающим трубам древнего забытого гимна.
Мой компаньон сидел в тени ограды, поэтому я мог видеть только красный кончик его сигареты. На мраморной крышке разделявшего нас стола стояли два стакана кюммеля.[1] Под рукой у него была пачка рукописей, прикрытая книгой в желтом переплете, где содержался секрет загадочного отравления. Но мы не сразу заговорили о книге или о других вещах, связанных с ужасами полузанесенного снегом дома, — а именно о банке с мышьяком, топорике и белой мраморной руке. Я вдыхал аромат лип и наблюдал за тускнеющим шпилем. С башни под ним можно видеть туманно вырисовывающиеся на западе Альпы, баржи, ползущие по маслянистому Дунаю, куда доходили полки, несущие щиты римлян и знамена с когтистыми орлами Бонапарта, и по которому крестоносцы плыли под алыми крестами к Черному морю. Вена выглядела сонной, и было самое время вспоминать прошлое. Кафе пустеют, статуя Франца-Иосифа, блеск драгоценностей и мундиров в Королевской опере растворяются в сумерках, подобно гербу Габсбургов на крыше собора. Призрачные кареты мчатся по Рингу…
— Я думал о статуе Штрауса, — сказал я. — И о другой статуе.
Стул моего компаньона слегка скрипнул. Он сделал недовольный жест.
— Ведь за прошедшие полгода, — продолжал я, — вы так и не рассказали мне, как докопались до истины. Помните? На статуе была кровь. Вы просунули руку за нее и вытащили убийцу, как кролика из норы…
— Я коснулся мертвого тела, — отозвался он. — Убийцы уже не было в живых. Это хуже всего. Вы имеете в виду, как кролика из шляпы. Мертвого кролика… Бедняга.
— Трудно испытывать сочувствие в таком случае.
— О, я не об убийце, а о другом. Послушайте… — он притронулся к пачке рукописей, — вот почему вы все это написали?
— Да. Для остальных членов семьи нелегко быть подозреваемыми в… — я взмахнул рукой, имитируя удар топором, и мой компаньон вздрогнул, — в этом. А подозрение еще остается. Нужно рассказать правду. Вы были единственным, кто ее увидел. И, неожиданно столкнувшись с вами в Вене…
— Что вы от меня хотите?
— Истории недостает окончания. Вы можете предоставить его.
Несколько секунд он молчал; кончик его сигареты нервно пульсировал.
— Я прочел это, — заговорил он наконец, постучав пальцами по рукописи. — Не думаю, что мне необходимо многое объяснять. Вы все изложили. Замечание Клариссы явилось последней подсказкой — это достаточно очевидно. И разнообразие ядов… Подлинное происхождение мании было настолько очевидно, что меня удивляет, как это не пришло вам в голову. Если я не располагал всей информацией, то, когда вы это писали, у вас она имелась. Вы видели проблески истины, но приложили вашу теорию не к тому лицу…
Он снова начал задумчиво покуривать. Мы оба размышляли о просторном причудливом доме, где совершались убийства, о газовом свете, бутылке бренди и лестнице в подвал, забрызганной кровью. Старый дом, старый город и горы Западной Пенсильвании, синеющие, как Везувий, ожили в мягких австрийских сумерках. Где-то начали бить куранты. Мягкий звон раздавался над темными крышами, и я лениво подсчитывал удары. Один, два, три, четыре…
После пятого удара мой компаньон заговорил. На миг фары автомобиля осветили его лицо, и я снова удивился, подумав, что именно этот человек увидел правду.
Шесть, семь…
— Позвольте объяснить, что я имел в виду, говоря, что вы приложили вашу теорию не к тому лицу, — сказал он. — Например…
Судья Куэйл приподнялся в кресле.
— Вы задавали мне этот вопрос десять-двенадцать лет тому назад, — сказал он. — И при первой же нашей новой встрече задаете его снова. Почему вы так цепляетесь за это?
Мне было не по себе. Все шло не так. Возможно, я просто повзрослел и уже не мог приспособиться к атмосфере дома Куэйлов, но она казалась мне неуютной и даже зловещей — совсем не такой, как в прежние дни.
Судья, сидящий по другую сторону камина, продолжал сверлить меня подозрительным и враждебным взглядом. Его черные с проседью волосы, длинные, но довольно редкие, были зачесаны с высокого лба назад, как на гравюрах с изображениями государственных деятелей прошлого. Когда я видел мистера Куэйла в зале суда, вся его голова казалась сошедшей с гравюры — продолговатое неподвижное лицо, слегка выступающие вперед зубы, придающие суровый вид складки рта, строгий взгляд, лишенный интереса и любопытства… Смотря на него теперь, в полумраке его библиотеки, я вспоминал зрелище, которое он являл собой, выслушивая показания, — голову, склоненную набок над столом полированного дерева на фоне американского флага, черную мантию, свисающую с запястья, цепкий, внимательный взгляд…
Нельзя сказать, чтобы за эту дюжину лет судья Куэйл «съежился» или его достоинство перестало внушать благоговейный страх. Конечно, он выглядел увядшим, а его напыщенные фразы иногда звучали глуповато. К тому же он был явно напуган.
Когда мы говорим о людях, «бросающих взгляд», это может показаться нелепым. Но судья Куэйл делал именно это. Темные ледяные глаза что-то бросали в мою сторону, явно ожидая, что я это подхвачу. Подозрение, обвинение, сомнение? Снова откинувшись в мягком кресле, судья водил руками взад-вперед по подлокотникам.
— Помню, когда вы спросили об этом впервые. В тот вечер также шел снег, — задумчиво промолвил он, уставясь на огонь. — Это было десять лет назад или двенадцать? Тогда вы только начали писать и принесли рукопись мне на отзыв.
— Это было всего лишь любопытство, сэр, — сказал я. — Как и сейчас.
Казалось, судья не слышал меня.
— Тогда мы были счастливы, — пробормотал он, все еще глядя в камин.
— Вы имеете в виду…
— Семью — мою семью. — Негромким, но звучным голосом судья начал цитировать знаменитые строки из «Макбета»: — «Мы дни за днями шепчем „завтра, завтра“…»[3] — В любом другом месте это выглядело бы театрально. Но высокий суровый старик мыслил именно такими понятиями…
Я окинул взглядом библиотеку — комнату с высоким потолком и окнами, начинающимися от пола в стиле 1890-х годов. В кованой люстре были консоли для газа и для электричества. Сейчас горели оба — светлое, дрожащее пламя газа, казалось, заставляло тускнеть электрические лампочки, вместо того чтобы усиливать их, поэтому комната выглядела тускло освещенной. Вдоль стен располагались старомодные книжные шкафы. Над ними висели темные и очень скверные портреты Куэйлов и Мэлвертов (миссис Куэйл была урожденной Мэлверт). Помню, как давным-давно я восхищался этими портретами не менее, чем дверцами книжных шкафов из узорчатого стекла и эмали.
Но в одном углу комнаты все еще стояла вещь, вызвавшая мой вопрос. Это была мраморная, в человеческий рост статуя римского императора Калигулы в тоге. С носом картошкой, дряблым ртом и бессмысленно протянутой рукой, заканчивающейся культей. Сколько я помню, правая кисть отсутствовала. Статуя служила постоянным пугалом для детей Куэйлов.
Не существовало причины, по которой в памяти судьи должен был запечатлеться обычный вопрос, заданный двенадцать лет назад. Теперь и я вспомнил тот вечер. Это было за год до того, как наша маленькая группа разъехалась по колледжам, когда мы радовались разрешению водить автомобили, когда отдельные комнаты в подготовительной школе[4] заставляли нас чувствовать себя светскими людьми и когда мы впервые обнаружили с нервным удивлением, что девушкам нравится, если их целуют. За это время юноши стали взрослыми мужчинами, однако воспоминания нередко оживали с поразительной четкостью. Снег, падающий мимо уличных фонарей, шуршание автомобильных шин, смех… Оркестр (если его можно было так назвать) играл «Шепот» и «Дарданеллы». Танцующие слегка подергивались, но девушки уже утратили неуклюжесть. Кое-кто из юношей потел в своем первом смокинге.