Жорж Сименон
«Мари из Порт-ан-Бессена»
Утром во вторник пять-шесть рыболовных судов, всю неделю промышлявших у английских берегов, возвратились домой. Как обычно, они бросили якорь на рейде напротив рыбного рынка, и только сейчас, во время прилива, им открыли разводной мост.
Темнота в октябре наступала с каждым днем все раньше, вода же при отливах откатывалась до самого основания прибрежных утесов. С высоты палубы узкий вход во внутреннюю гавань казался зажатым невысокими домами Порт-ан-Бессена, их серыми фасадами и крепкими крышами из черной черепицы.
Как всегда в этот час, по обеим сторонам моста виднелись голубоватые из-за моряцких блуз силуэты пришедших сюда стариков.
Дождя не было. Дул несильный норд-вест, небо казалось серым и ровным.
Один за другим большие деревянные баркасы подходили к краю набережной, можно даже сказать, к самым домам и прижимались друг к другу в глубине гавани. Люди на палубах терпеливо и неподвижно ждали. Они разглядывали находившихся внизу стариков, а те смотрели на них. Каждый видел родственников — отца, сына, брата, — и у них не возникало необходимости переговариваться или обмениваться какими-нибудь знаками.
Женщины, укутанные в свои черные шали, в лакированных сабо, сновали как муравьи, заходили в маленькие лавочки, и там сразу же зажигался свет.
Слышался стук бильярдных шаров в «Морском кафе», и свет, пробивавшийся сквозь желтые шторы, наводил на мысль о кофе с кальвадосом.
Наступали сумерки, до темноты оставалось не больше часа; разводной мост снова закрыли, корабли были пришвартованы, и старики опять неподвижно застыли на своем месте у парапета: кое-кто еще работал: сворачивал кругами канаты, наводил порядок, закрывал люки.
Около больших кораблей скопилась плотная стая покачивающихся на воде баркасов, и можно было видеть то здесь, то там, как кто-то чинит сети, копается в моторе, а кто-то и ничего не делает, испытывает удовольствие, просто сидя в баркасе и покуривая трубку.
Через релинги на своей деревянной ноге пробирался толстяк Шарль. За ним шел Дед, спокойный и чуть ли не торжественный. Шарль протягивал каждому рыбаку не очень чистый клочок бумаги и огрызок химического карандаша. Он знал, кто умеет читать, а кто — нет. Тем, кто не умеет, он говорил лишь:
— Для Мари, на беднягу Жюля…
Небо было еще светлым, но лампы, как всегда, уже зажглись, хотя в это время свет их казался унылым.
— А сколько дают другие? — спрашивали чаще всего.
— Зависит от твоей совести. Луи дал двадцать франков… Давали и два франка, и пять…
— Запиши меня на пять франков…
За Шарлем, как послушный мальчик из церковного хора, безучастно брел Дед.
Лучше ходить вдвоем, чтобы потом не было обвинений в жульничестве.
Некоторые еще добавляли:
— Если будут нужны люди, чтобы его нести…
Они говорили о Жюле, которого хоронили завтра утром. Он еще лежал там, в своем доме на середине склона, где горел свет и куда беспрерывно входили местные кумушки.
Толстяк Шарль с усилием переставлял свою деревянную ногу, а Дед, не отставая, тащился за ним. Они вернулись к мосту, где стали совать бумагу старикам, среди которых тоже были инвалиды.
— Для Мари, на беднягу Жюля…
Ночь наконец потихоньку опустилась, и мужчины за неимением лучшего один за другим входили в кафе, усаживались за полированные столики и вытягивали ноги.
Трудно было понять — утро сейчас, полдень или вечер, потому что все вокруг окрасилось в разные оттенки серого камня, за исключением белых барашков на волнах и крыш из черной черепицы, как будто бы нарисованных чернилами на глянцевой бумаге. Люди тоже были в черном — мужчины, женщины, дети. В черном и жестком, стесняющем движения — в своих лучших одеждах, как на празднике.
Кортеж прошел через разводной мост, гроб несли четыре капитана в белых хлопчатобумажных перчатках на вытянутых руках. Все обратили внимание, что рядом Мари, которую поддерживал под руку один из ее братьев, за гробом шла старшая дочь, Одиль, приехавшая этим утром из Шербура, где она жила.
Не осталось без внимания и то, что приехала она не на автобусе, а в автомобиле, да еще с человеком, который, конечно же, был ее любовником.
Когда кортеж проходил мимо этого автомобиля, все повернули головы, чтобы на него посмотреть; чуть дальше головы повернулись в сторону чужака, стоявшего со шляпой в руке на пороге «Морского кафе».
Шли медленно. Два раза останавливались, чтобы носильщики в белых перчатках могли смениться. Звон колоколов разносился над пустыми улицами; все, даже хозяин бистро, побывали и в церкви, и на кладбище, лишь незнакомец оставался в кафе.
Он был не местным, но, как видно, человеком городским. Обращаясь к служанке, он называл ее малышкой, хотя она была матерью пятерых детей, и не постеснялся пройти прямо на кухню, где трудилась сама хозяйка.
— Скажите-ка, мамаша, что вы сможете приготовить мне на завтрак?
Хозяйка, не любившая фамильярностей, ответила:
— Так вы что, остаетесь до утра?
Он приподнимал крышки кастрюль и даже отрезал себе кусок свиной колбасы, а потом вытер руки о хозяйский фартук.
— Постарайтесь-ка разыскать для меня соль[1] потолще и добавьте побольше мулей[2] и креветок…
— Соль сегодня утром шла по тридцать франков за кило…
— Ну и что?
Особой неприязни он, наверное, не вызывал, но казался чересчур бесцеремонным и насмехающимся над всеми. Он, должно быть, считал, что все вокруг принадлежит ему, а жители Порт-ан-Бессена находятся у него в услужении.
Засунув руки в карманы, он прогулялся по набережной, затем по молу. Он увидел кортеж, вытянувшийся черной цепью от церкви до кладбища; воздух снова наполнился звоном невидимых колоколов.
В кафе он вернулся той же дорогой, прошел за стойку, понюхал бутылки, совершенно не обращая внимания на яростные взгляды гарсона.
— Мой прибор поставьте у окна…
Служанка, плакавшая, как и все прочие во время погребального шествия, все еще ходила с красным носом. Можно было заметить, что ни один баркас сегодня не вышел в море; это говорило, конечно, о том уважении, с которым относились к семейству Ле Флем. А сейчас там, наверху, на холме, лежало раза в три больше цветов, чем требовалось, чтобы укрыть могилу.
И только в одиннадцать часов кафе стало заполняться по-праздничному одетыми людьми, еще хранившими подобающую случаю серьезность.
Затем мало-помалу начались разговоры о разных вещах: об Одиль, приехавшей из Шербура в глубоком трауре, но на лице которой под вуалью скрывалось, однако, косметики не меньше, чем у какой-нибудь актрисы, о Мари, выглядевшей старше своего возраста в своем черном строгом костюме, сшитом два года назад по случаю смерти матери, о прибывших в одноколках двух семействах земледельцев из-под Байо-Буссю и Пенсменах, родственниках бедняги Жюля по женской линии.
Одноколки с высокими колесами и коричневым откидным верхом стояли около разводного моста, поскольку улица, где жила семья Ле Флем, была слишком узкой и покатой.
Эта улица начиналась сразу же за мостом. На ней возвышалась дюжина домов, скорее один над другим, чем один рядом с другим. Мостовая была неровной, по вей всегда тек ручей с мыльной водой, штаны и матросские блузы сушились на железной проволоке круглый год.
У верхнего конца улицы город кончался, и дальше, насколько хватало глаз, постирались луга, а прямо под ногами, у отвесных скал, шумело море.
Мари, занимаясь хозяйством, хлюпала время от времени носом, но, как заметила тетка Матильда, — из Пенсменов, живших в Пре-о-Беф, — утром ее никто не видел плачущей.
Одиль же, с которой никто не перебросился и словом да которую, казалось, все умышленно не замечали, напротив, дважды разражалась горькими рыданиями: один раз в церкви, когда кюре святой водой окропил катафалк, другой раз — на кладбище, при первых же ударах падающих на гроб комьев земли. Она плакала так сильно, с такими раздирающими душу и идущими из глубины груди звуками, что, не будь она пропащей девкой, кто-нибудь из женщин подошел бы ее поддержать.
Мари ограничивалась всхлипываниями и невидящим Взглядом, который она прятала под веками, стоило кому-нибудь на нее посмотреть.
В это же время она продолжала заниматься своими делами, делать то, что должна была делать: в горшке варился хороший кусок говядины, за ним во время похорон приглядывала соседка, а булочнику было поручено приготовить жаркое из принесенного им же куска мяса.
Оба шурина хранили серьезность, подобающую ответственному моменту.
Пенсмен то и дело дергал себя за длинные белокурые усы, которые, однако, не были настолько густыми, чтобы он мог сойти за истинного галла, а странная краснота его скул заставляла думать, не туберкулез ли у него.
— Я возьму на себя старшего, — заявил он, глядя на Жозефа светло-голубыми глазами.