В хорошем настроении Мильк звал жену не Натальей, а Игнатьевной или просто Удовиной, и вид у нее при этом сразу становился обиженный, словно ее в чем-то упрекали. Больше всего ее удручало отсутствие в городе синагоги: Удовины, как и Мильки, были евреями. В их квартале жили и другие евреи, в частности некоторые старьевщики и лавочники с Верхней улицы, но поскольку у Милька были светло-рыжие волосы, светлая кожа и голубые глаза, соседи вроде как не догадывались об их национальности. Для всех они были русскими. В каком-то смысле это было верно. В школе, пока Иона еще плохо говорил по-французски и употреблял забавные обороты, над ним подсмеивались, но недолго.
— Они хорошие, — отвечал он родителям, когда те спрашивали, как к нему относятся товарищи.
Так оно и было. Все относились к нему хорошо.
После отъезда отца каждый, входя в лавку, спрашивал у Натальи:
— Известий все еще нет?
В глубине души Иона гордился тем, что мать оставила его и уехала к мужу. Гораздо трудней было ему променять Старый Рынок на лицей Кондорее и опять оказаться рядом с Шепиловичами.
Сергей Сергеевич Шепилович был интеллигент — это ощущалось в его манерах, речи и снисходительности, с которой он посматривал на собеседника. Все одиннадцать лет своего пребывания во Франции он считал себя изгнанником и участвовал во всех белоэмигрантских группировках, сотрудничал в их газетах и журналах. Когда по выходным дням Иона приходил в книжный магазин на улице Жакоб, в крошечной квартирке при котором и жили Шепиловичи, глава семьи намеренно обращался к нему по-русски, а потом, спохватившись, с горечью восклицал:
— Да ты ведь забыл родной язык!
Шепилович был еще жив. Нина Игнатьевна, его жена, — тоже. Под старость они обосновались в Ницце; статейки, которые Шепилович время от времени помещал в газетах, давали им возможность кое-как сводить концы с концами. Они доживали свой век за самоваром, восхваляя прошлое и понося настоящее.
— Если твоего отца не расстреляли и не сослали в Сибирь, значит, он вступил в партию. В таком случае я предпочитаю больше его не видеть.
Иона не питал ненависти ни к кому, даже к большевикам, чей приход к власти разбросал его семью по свету.
Дусю он вспоминал чаще, но не как живого человека, а как что-то вроде феи. В его воображении она не походила ни на одну из известных ему женщин, став олицетворением хрупкой и нежной женственности, и при мысли о ней глаза его наполнялись слезами.
Чтобы не оставаться в этот вечер без дела. Иона принялся пересматривать русские марки; в каморке, где горела лампа, у него перед глазами проходила история его родины. Эту коллекцию, почти полную, он собирал долго и очень терпеливо, переписываясь и обмениваясь с сотнями филателистов, хотя весь альбом стоил меньше, чем несколько марок, увезенных Джиной.
На первой марке в его альбоме — первой русской марке, выпущенной в 1857 г., — был изображен орел; у Ионы были десяти— и двадцатикопеечная; тридцатикопеечную он так и не сумел достать. В течение многих лет на марках помещался один и тот же символ с небольшими изменениями, вплоть до марок, посвященных трехсотлетию царской династии, которые показал ему однокашник. Потом наступил 1914 г., война, и с нею благотворительные марки с изображением Ильи Муромца и донских казаков. Особенно Иона любил — за рисунок и стиль — марку со святым Георгием, поражающим дракона, хотя стоила она всего сорок франков.
Он листал альбом и думал: «Когда выпустили эту марку, отцу было двадцать… Когда эту — двадцать пять, и он встретился с мамой… А эту — в год рождения Елены…»
В 1917 г, на марках появился фригийский колпак демократической республики с двумя скрещенными шашками, потом пошли марки Керенского с мощной рукой, разрывающей цепи. В 1921—1922 гг. рисунок на марках стал более грубым, а с 1923 г, вновь начали появляться юбилейные выпуски, посвященные уже не Романовым, а четвертой годовщине Октябрьской революции, затем пятой годовщине Советской республики. Потом пошли благотворительные марки времен голода, марки с надписью «СССР» и фигурами рабочих, крестьян, солдат, марки с портретами Ленина — красно-черные марки 1924 г.
Иона не умилялся, не испытывал ностальгии. Собрать эти изображения далекого мира и выклеить их в альбом толкнуло его, пожалуй, любопытство. Ненецкий поселок или группа таджиков у пшеничного поля позволяли ему погружаться в мечты, подобно ребенку, который рассматривает книжку с картинами.
Ему никогда не приходило в голову вернуться туда — не из страха перед будущим, не из ненависти к партии, как у Шепиловича. Едва достигнув нужного возраста, за два года до войны, он сдал нансеновский паспорт[3] и получил французское гражданство.
Франция — и та была для него слишком велика. После лицея он проработал несколько месяцев в книжном магазине на бульваре Сен-Мишель, и Шепилович не поверил своим ушам, когда он объявил, что хочет вернуться в Берри.
Приехав туда. Иона снял меблированную комнату у старой девы Бютро, которая умерла потом во время войны, и поступил на работу в книжный магазин Дюре на Буржской улице. Магазин этот существовал до сих пор.
Папаша Дюре впал в детство и удалился от дел, но двое его сыновей продолжали торговлю. Это был самый крупный в городе книжно-писчебумажный магазин; в одной из его витрин были выставлены предметы культа.
Тогда еще он не обедал у Пепито: для него это было слишком дорого. Когда освободилась букинистическая лавка, где Иона жил теперь, он переехал туда; хотя от Буржской улицы до Старого Рынка было два шага, ему казалось, что и это слишком далеко. Так он вновь, как в детстве, очутился на Старом Рынке, и соседи признали его.
И вот теперь отъезд Джины нарушил равновесие, приобретенное ценой такой настойчивости, нарушил так же жестоко, как революция разбросала его близких.
Иона не долистал альбом до конца. Сварил чашку кофе, запер дверь на ключ, задвинул засов и — чуть позже — поднялся в спальню. Как всегда в дни, когда рынок не работал, ночь была тихой, молчаливой; лишь изредка вдалеке слышался автомобильный гудок да — еще дальше — перестук товарного поезда. Упегшись в постель, без очков, делавших его похожим на мужчину, он свернулся калачиком, как ребенок, которому страшно, и наконец заснул, печально скривив губы и положив руку на место, где раньше спала Джина.
Когда Иону разбудило солнце, наполнившее комнату, воздух был все так же спокоен и колокол на церкви Сент-Сесиль звонил к заутрене. Внезапно он ощутил пустоту одиночества и оделся, не умываясь, как случалось иной раз до Джины. Он так хотел, чтобы все было как обычно, что даже помедлил, прежде чем спросить рогалики в булочной напротив.
— Только три, — неохотно выдавал он в конце концов.
— Джины нет?
Здесь еще не знали. Правда, хозяева были на площади почти новичками — булочную они купили всего пять лет назад.
— Нет. Ее нет.
Его удивило, что они не продолжили расспросы, а восприняли новость безразлично.
Было половина восьмого. Уходя в булочную, дверь Иона не закрыл. Он никогда этого не делал. Вернувшись, Мильк вздрогнул: перед ним стоял человек, а он, идя с опущенной головой и погруженный в свои мысли, даже не узнал его сразу.
— Где моя сестра? — услышал он голос Фредо.
Это он стоял посреди лавки: в кожаной куртке, с черными, еще влажными волосами, носившими следы расчески. Иона приготовился к чему-то вроде этого еще вчера, но сейчас его застали врасплох, и он пробормотал, держа в руках рогалики, завернутые в коричневую бумагу:
— Она не вернулась.
Фредо был ростом с отца и еще шире в плечах, когда он сердился, ноздри его раздувались.
— Куда она уехала? — продолжал он, не отрывая от Ионы подозрительного взгляда.
— Я… Но.., в Бурж. — И, видимо зря, добавил:
— Мне, во всяком случае, она сказала, что едет в Бурж.
— Когда она это сказала?
— Вчера утром.
— В котором часу?
— Не помню. Перед отходом автобуса.
— Она села на автобус семь десять?
— Должно быть.
Почему Иона дрожал перед девятнадцатилетним парнем, который позволяет себе требовать у него отчета?
В квартале не он один боялся Фредо. Сын Палестри с детства был скрытным и, как говорили, злопамятным.
Казалось, он действительно никого не любил, кроме сестры. С отцом, когда тот выпивал лишнего, вел себя невыносимо: соседи часто слышали отвратительные ссоры. Говорили даже, что однажды Фредо набросился на Палестри с кулаками, но мать загнала его в комнату и заперла там, как десятилетнего мальчишку. Он вылез в окно и убежал по крышам, после чего отсутствовал неделю, тщетно пытаясь найти работу в Монлюсоне.
Среднего образования у него не было, учиться какой-нибудь стоящей профессии он не желал. Работал у торговцев рассыльным, доставщиком товаров, позже продавцом. Дольше нескольких месяцев, а то и нескольких недель нигде не задерживался. Но лентяем он не был.