Точно так же я поступаю в ратуше, когда какой-нибудь бедняк обращается ко мне с просьбой о должности. Нельзя давать человеку место лишь потому, что он нуждается. Гораздо дешевле выдать ему пособие через отдел благотворительности, а место оставить за тем, кто способен удержать его за собой.
Тости сдвинули рюмки и чокнулись. Комната уже тонула в сигарном дыму.
Ворчал газ. По стеклам бежали ручейки дождя.
Кто это был — Йостенс или Дюперрон, — Терлинк так и не запомнил. В общем, тот из двоих, что толще. Он шепнул:
— Не покажете ли мне, где у вас одно место?
В коридоре, где воздух был ледяной, он что-то вытащил из кармана:
— Вы позволите, господин Терлинк… Не сочтите за обиду, но таков обычай… Если хотите, можете раздать это своим беднякам.
Он протянул Йорису небольшой бумажник, и Терлинк, взяв его, распахнул дверь кабинета:
— Этому господину вовсе не требовалось в одно место: он просто хотел мне вручить этот бумажник, который содержит… минутку… содержит пять тысяч франков. Что вы об этом думаете, Команс? И вы, Мелебек?
Второй брюсселец, пытаясь выручить сотоварища, пролепетал:
— Это же просто дар городским беднякам.
— Я уже говорил вам, что ничего не даю бедным, господин Дюперрон…
Дюперрон или Йостенс? Впрочем, это не важно. Вам не позволят увезти ни одного болта сверх тех, на которые вы имеете право. И ни на день не отсрочат конец работы.
Гостям оставалось лишь собраться, напялить промокшие пальто, надеть галоши и уйти, и Терлинк снова озабоченно глянул на середину комнаты, словно для того, чтобы удостовериться, что там нет Жефа Клааса.
Останься тот в живых, не получился ли бы из него человек вроде Дюперрона или Йостенса?
С какой стати задаваться таким вопросом?
— До свидания, сударь… Нет-нет, меня не за что благодарить. Если вы провернули удачное дело, то ведь и город Верне не внакладе… До свиданья, Команс, до свиданья, Мелебек.
Все рассеялось — атмосфера тепла, сытой еды, запахи горячего соуса, вина, сигар и схидамского крюшона. Заработали моторы машин. Садясь в них, гости учтиво махали на прощанье рукой.
Терлинк медленно обошел опустелый дом, погасил газовую печь, сложил стопкой сигарные коробки на камине. Все двери оставались распахнуты. В столовой Тереса и Мария еще не кончили убирать со стола посуду и смахивать крошки.
— Что у нас сегодня за день? — спросил Йорис.
Ему не хотелось ни садиться, ни оставаться без дела. У него слегка побаливала голова, и он с почти физическим отвращением избегал середины кабинета, места, где Жеф Клаас…
— Все готово?
— Нет, баас, — отозвалась Мария. — Я еще не управилась.
Он принялся за уборку сам, прошел через кухню, очутился в своего рода моечной, где имелся насос и все, что нужно для уборки. Достал ведро, налил воду, взял щетку без ручки, тряпки.
— Подождите, баас. Я сама все снесу.
Не дав себе труда ответить, он дотащил свой инвентарь до двери в комнату дочери.
Каждую среду он делал то же самое, но каждую среду до последней минуты не знал, удастся ли ему довести дело до конца.
Он снял манжеты, пиджак, пристежной воротничок. Едва открыв дверь и не успев даже повернуться лицом к кровати, машинально забормотал:
— Тише, тише, доченька. Веди себя хорошо, голубка моя.
И слово «голубка» поразило его: он ведь совсем недавно ел голубятину.
Дочь молча смотрела на него. Как раз перед его приходом она тянула он слышал это через дверь — какую-то бессвязную жалобную мелодию: в ней не было ни мотива, ни определенных слов; петь вот так она могла целыми часами.
Но как только появился отец, Эмилия напряглась, вцепилась пальцами в матрас, взгляд у нее стал настороженным.
А Терлинк, не уверенный, что она не помешает ему, наспех смывал всяческие нечистоты, загаживавшие пол. И приговаривал голосом, которого никто бы не узнал:
— Моя птичка-умница… Она умница, правда?.. Она не будет огорчать своего папу…
Внизу рыдала Тереса: до нее доносились обрывки мужних слов. В репликах Йориса, которых она не могла разобрать, в его тоне и небывалой разговорчивости она предчувствовала новую угрозу.
— Сознайся, Мария, сегодня он был какой-то необычный.
— Может, потому что баас выпил?
— Нет, Мария. Когда ему случается выпить, он молчит и замыкается в себе.
Наверху каждый новый квадратный метр, обтертый мокрой тряпкой, уже знаменовал победу, и Терлинк без устали твердил:
— Она умница… Она не хочет огорчать папу… Она даст себя помыть, как большая девочка…
Глаза его оставались сухими, взгляд ничего не выражал. Запах в комнате стоял тошнотворный, но Терлинк его не замечал. Эмилия по-прежнему покоилась на кровати совершенно голая, вытянувшаяся, тощая, бледная» в пролежнях.
— Сегодня она будет паинькой. Папа ее вымоет…
Наступил самый трудный момент. Когда Йорис подходил к кровати с другого боку, Эмилию чаще всего охватывал ужас, превращавшийся в конце концов в страшную ярость.
Тогда безумная набрасывалась на отца. Сегодня все произошло, как в самые скверные дни, — она кричала, выла, царапалась и старалась укусить.
Ему пришлось удерживать ее так, чтобы не сделать ей больно, и выжидать момент, когда он сможет отскочить к двери и вырваться из комнаты, где она, визжа, продолжала изрыгать самые сочные ругательства.
Никто так и не узнал, где она им научилась. Некоторых отец просто не знал, настолько они были грубы и похабны.
Выбегая в коридор, он опрокинул ведро, вернулся назад и подобрал его, чтобы не оставить в комнате ничего, обо что Эмилия могла бы пораниться.
Он постоял в коридоре, прислушиваясь к потоку ругани и непристойностей.
Затем Терлинк заперся в своей туалетной комнате на втором этаже и тщательно вымылся, с важным видом смотрясь в зеркало.
Он мог бы отправиться на табачную фабрику — рабочий день еще не кончился, но, успев уже переодеться, не испытывал желания вторично вымокнуть.
Терлинк тяжелыми шагами спустился вниз и проследовал в кабинет, не заходя в столовую, где — он это слышал — хлопотала его жена. Зажег газ, взял сигару, надел очки и бегло окинул помещение взглядом.
Затем скрестил ноги и углубился в газету. Ему — вероятно, после вина — хотелось пить, но у него не хватило духу пойти за водой на кухню, а звонка, чтобы позвать прислугу, не было.
К тому же Мария поднялась наверх. Он слышал, как она приводит в порядок комнату, в которой он только что был. Даже в войлочных шлепанцах шаг у нее всегда был тяжелый: поднимаясь или спускаясь по лестнице, она производила вдвое больше шума, чем любой другой на ее месте, а вечером, когда она раздевалась в своей мансарде на третьем этаже, этот шум превращался в форменный грохот.
Из школы возвращались дети, закоченевшие в своих плащах с остроконечными закрывающими лицо капюшонами. По тротуарам отрывисто щелкали сабо.
Пылали газовые рожки. Терлинк еще не зажег свет, и, чтобы проделать это, ему пришлось встать. Он по-прежнему держал газету перед глазами, но больше не читал. Его сигара потухла. Над головой у него Мария принялась развешивать по местам одежду, кроме тех вещей, которые ей предстояло унести на просушку вниз, на кухню. Она подошла к кровати. Первым делом наклонилась, сняла с нее одеяла и простыни и одним сильным рывком перевернула оба матраса.
Вот так это когда-то и началось. Терлинк вошел к ней случайно: он ни о чем таком и не думал.
Йорис со вздохом поднялся, подошел к двери и шагнул в лиловые сумерки коридора. Из-под дверей столовой пробивался свет. Тереса наверняка подняла голову, оторвавшись от шитья и раздумывая, войдет муж или нет. Но Терлинк, понурясь, поднялся выше. На площадке, заколебался и дважды отдернул руку от дверной ручки. Наконец, пожав плечами, перешагнул порог и запер дверь на ключ, хотя в том не было никакой нужды: Тереса все поняла, как только услышала, что он идет наверх, и теперь ей не пришло бы в голову потревожить его. Убираясь, Мария зажгла свет. Йорис погасил его.
Она промолчала.
И все это время он не переставал смотреть на зарево городских огней за окнами, острые стрелы газовых фонарей за пеленой тумана, темную громаду ратуши, как бы служившую фоном для высоких узких окон.
Дети все еще шли мимо. Их было много, все в плащах с капюшонами, у всех красные простуженные носы и завистливые глаза, обращенные к ярким витринам, особенно к тем, где выставлено съестное.
Потом он поднялся. Поднялась, не сказав ни слова, и Мария, принявшаяся за работу с того же места, где прервала ее. Выходя, он мог бы повернуть выключатель, но не сделал этого, закрыл за собой дверь и оказался один на площадке между двумя лестничными маршами — тем, что ведет вверх, где его дочь наверняка спит после припадка, и тем, что ведет вниз, где его жена, хныча, склонилась над шитьем.
На лестнице было темно. Она не отапливалась. Всякий раз, когда распахивалась дверь, при выходе в лицо веяло холодом, при входе — теплом.