И в то время, как весь Париж сутулился под дождем, в то время, как лица становились все мрачнее и прохожие теснились кучками на пороге домов или топтались в маленьких барах, надеясь на просвет в тучах, — в это самое время радость совершенно преобразила мсье Гира. Держа зонтик высоко над головой, он брел без всякой цели, не опасаясь, что его забрызгают или что он куда-нибудь опоздает. Останавливался у витрин. Купил в кондитерской шоколадных конфет и время от времени вынимал по одной из пакета, спрятанного в карман, ж медленно посасывал ее.
Казалось, перед ним внезапно распахнулись врата времени и пространства. Ему нечего было делать. Ему никуда не надо было идти.
И восхитительнее всего было то, что этот отпуск был ограничен. В пять часов утра, а точнее — в 5 часов 40 минут — этому придет конец. Он будет сидеть в купе железнодорожного вагона напротив женщины. Он наклонится, чтобы поговорить с ней, скажет служащему вагона-ресторана, предлагающему обеденные талончики: “Два!”
Два! Он шел вприпрыжку. Он задевал своим зонтом другие зонты. Он расхаживал по улицам, куда ему прежде и в голову не приходило забредать, зато теперь впереди была целая жизнь, все дни, все часы целой жизни.
Вот уже ему оставалось только одиннадцать, нет, только десять часов! Париж зажигал огни, и на одном из больших бульваров его привлекла витрина ювелирного магазина. Ярко освещенные кольца тысячами лежали на этой витрине, но мсье Гиру пришла вдруг на память улица Фран-Буржуа, где драгоценности стоят дешевле, потому что попадают в магазин чаще всего из ломбарда.
Он не сел ни в автобус, ни в трамвай. Куда приятнее было шагать среди ослепительного сияния всевозможных витрин, а потом по более темным улицам, где блестели только плиты тротуара.
Там, где он родился, уже не было портновской мастерской, на ее месте находился магазин граммофонов. А все-таки окна во втором этаже — где потолок был таким низким, что едва можно было выпрямиться там во весь рост, — окна эти остались точь-в-точь такими, как прежде, даже занавески, казалось, были все те же. Почему бы и нет? Кто стал бы их менять?
Инспектор тащился позади, не чувствуя под собой ног, как в кошмаре, а мсье Гир вошел в ювелирный магазин и четверть часа разглядывал и перебирал кольца. Наконец купил кольцо с бирюзой, которое ему уступили подешевле, потому что камень был неровным. Из освещенного магазина он видел несчастный нос, несчастную бороду инспектора, расплывшиеся за стеклом. Хозяин, худощавый и юркий, внимательно рассматривал мсье Гира, а когда тот расплатился, спросил:
— Вы не сын ли Гировича?
— Да! — порывисто ответил он.
Ювелир задвинул ящик кассы и просто произнес:
— Ага!
И мсье Гир, шагая по улицам, все слышал это “ага!”. Это “ага!” мешало ему, тяготило. Зачем тому было говорить “ага!”? Обернувшись, он опять увидел задыхающегося инспектора, но теперь это его уже не забавляло. Напротив! Охваченный ненавистью к нему, он шел теперь по самому краю тротуара, прислушиваясь к шуму автобусов, подходивших сзади.
Номер удался ему на площади Республики! Машины образовали пробку и никак не могли разъехаться, регулировщик свистел, такси пронзительно гудели. И в тот самый миг, когда каким-то чудом этот клубок стал распутываться, мсье Гир вскочил на площадку автобуса, а сгрудившиеся такси помешали инспектору догнать его.
Мсье Гир сошел у ворот Сен-Мартен и пересел в другой автобус, который довез его до Северного вокзала, откуда он пешком направился к площади Опера по улице Ла Лэйетт.
Черный поток жизни несся по ярко освещенным улицам. Невольно приходилось вливаться в него. Но все-таки почему этот еврей с улицы Фран-Буржуа сказал “ага!”?
Вот тогда мсье Гир внезапно почувствовал, что устал, и вошел в зал кинотеатра, где билетерша с фонариком проводила его на место.
Кто-то сидел слева от него, кто-то справа, а временами отсвет экрана выхватывал из темноты целый ряд лиц. Было жарко. Женский голос, во много раз усиленный, нечеловеческий, произносил длинные фразы, и когда женщина переводила дыхание, казалось, что она дышит в лицо тысяче зрителей, а на экране гигантская голова шевелила губами.
Мсье Гир вздохнул, забрался поглубже в кресло, вытянул короткие ножки. Ну не чудо ли это, просто неслыханное чудо, что он сидит здесь, он, тот, кого разыскивает полиция, кого жители Вильжюифа подозревают в убийстве какой-то девки!
И ведь сидит-то он здесь не просто так, а в ожидании. Не пройдет и восьми часов, как он окажется на платформе Лионского вокзала, около вагона, где он занял два места. Два места! Алиса прибежит в последнюю минуту, женщины всегда опаздывают. Он ей махнет рукой, чтобы она прибавила шагу. Втащит ее на подножку. И тогда они посмотрят друг на друга, а поезд дрогнет у них под ногами, тронется, заскользит мимо последних улиц Парижа, мимо высоких домов предместья, мимо домиков среди деревьев за городом.
Он вздрогнул, сам не зная почему, поглядел налево и увидел обращенное к нему удивленное лицо. Справа точно так же смотрела на него старая женщина, слегка отстраняясь.
Может быть, потому, что он тяжело дышал? Но сейчас он уже спокоен. Он смотрит на экран. Он даже пытается понять, о чем фильм.
И все-таки он вздохнул еще раз; это был глубокий вздох, выражающий и пресыщенность, и нетерпение, ибо бывают в жизни человека минуты, когда ожидание причиняет такую боль, что пальцы сводит судорогой, колени так и прыгают и ты готов и рассмеяться, и застонать в одно и то же время.
В тот же день, часов в десять утра, консьержка с удивлением увидела, что соседка, с которой она вообще не разговаривала, ведет домой ее дочку из детского сада. Шея девочки казалась длиннее и тверже от повязки, которую утром наложила мать, когда та жаловалась на боль в горле. Глаза ее блестели, лицо было совсем больным.
— Меня попросили отвести ее домой и передать вам вот это.
Это была записка воспитательницы. “У Вашей девочки белый налет в горле, ее надо немедленно уложить в постель. Настоятельно советую вызвать врача”.
Консьержка приподняла девочку, перенесла ее через порог, где стояло ведро с тряпками, остановилась на минутку в нерешительности, не зная, куда ее деть, и наконец усадила на стул, поближе к печке.
— Сиди здесь!
Такого дождя никогда еще не было. Глазам было уже невмоготу смотреть, как он льет, пускает пузыри, разливается ручьями, проникает повсюду и все вокруг становится грязным и мокрым. Во дворе закупорились люки, и огромные лужи росли с каждой минутой. Консьержка домывала порог, чтобы закрыть наконец дверь, и слушала, как позади нее шаркают мужские ноги. Это был комиссар, приехавший на такси и вот уже четверть часа совещавшийся с инспектором. Она предложила им зайти в привратницкую, но они отказались и шагали в подворотне, от улицы до двора и обратно, подняв воротники, засунув руки в карманы, иногда прерывая разговор долгими паузами. Наконец комиссар вышел на тротуар и уехал в своем такси, а инспектор вошел в привратницкую и стал греть руки над печкой.
— Сейчас комиссар вернется со следователем и ордером на обыск, — сказал он.
Консьержка, стоявшая на коленях перед мокрым порогом, подняла голову, выкручивая тряпку.
— Сиди на месте! — прикрикнула она на девочку, которая собралась было слезть со стула.
Регулировщик на перекрестке был теперь одет в клеенчатый дождевик с остроконечным капюшоном. Вокруг него разворачивались грузовики, накрытые блестящим от дождя брезентом, и пешеходы нерешительно останавливались у кромки тротуара, боясь перейти улицу. Кое-кто из продавщиц, торгующих с тележек, набросил на голову и на плечи пустые мешки.
Молочная лавка стояла на ступеньку ниже тротуара, и с самого утра приходилось терять время, убирая воду, которая туда набиралась с улицы.
Хозяйка и Алиса надели на ноги сабо. Обе были в ярости. Покупательницы останавливались на пороге, смотрели на скопившуюся воду и поворачивали назад.
— Подождите! — кричала торговка. — Сейчас подотрем! Алиса! Алиса!
И чем дальше шло время, тем больше злобы было в этих окриках.
— До чего же ты нынче неповоротливая! Нашла время зевать!
Молочница была маленькая, кругленькая, свежая и крепкая, как яблоко. Она стояла у порога.
— Не бойтесь! Я сейчас вас здесь обслужу! Алиса действительно была сегодня неповоротливой, рассеянной, с несвойственным ей унылым и отсутствующим взглядом. Она то и дело посматривала на потускневшую витрину, за которой прохожие казались бестелесными тенями, отраженными в испорченном зеркале.
— Алиса!
Она вздрагивала и, шаркая по полу своими сабо, спешила взвесить масло или сыр.
— Двадцать девять су!
В половине одиннадцатого инспектор, согревшись в привратницкой и застегнув плащ на все пуговицы, снова расхаживал взад и вперед по тротуару и бросал Алисе долгий взгляд каждый раз, как подходил к молочной лавке; дождь хлестал его по лицу, но это его, казалось, забавляло, кровь от этого играла только живей.