Именно это разочарование я подстерегаю в твоих глазах с того времени, как ты стал наблюдать за нами. И если до сих пор мне не удалось ничего прочесть в твоем взгляде, то это, возможно, потому, что ребенок стыдится того, что обнаружил.
Пришло время, как это ни тягостно, рассказывать о Никола и годах моего отрочества, неразрывно связанных с его именем. Это объяснит кое-что в моем поведении по отношению к тебе, и ты, может быть, поймешь, почему я так настойчиво задаю тебе один и тот же раздражающий тебя вопрос:
— У тебя новый приятель?
Обычно я не ошибаюсь, и это совсем не мудрено. Когда я замечаю у тебя новые жесты, новые словечки, новые взгляды, это почти всегда означает, что появился новый знакомый. Ты злишься: заметив это, я как бы подчеркиваю, что у тебя нет собственного лица, что ты кого-то копируешь; поэтому я стараюсь расспрашивать тебя деликатно, в шутливом дружеском тоне.
Твоя мама и тут, как и во многом другом, поступает более решительно, потому что у нее есть свое совершенно четкое представление о том, что хорошо, а что плохо, что тебе полезно, а что нет, и, очевидно, она охотно выбирала бы тебе друзей сама.
Она не раз обвиняла меня в том, что я дурно выполняю свои отцовские обязанности, предоставляя тебе слишком много свободы, и я понимаю, что, случись с тобой что-нибудь, я буду нести за это ответственность.
Признаюсь тебе, это меня пугает. И пугает все больше, по мере того как ты становишься старше; я, как и многие другие отцы, с каждым днем теряю уверенность в себе.
Но даже твоя мать, будь она на месте моих родителей, не помешала бы мне дружить с Никола. Фамилии его я не называю по причинам, которые ты поймешь потом. Познакомился я с ним в пятом классе Ла-рошельского лицея, но в течение первых трех лет мы оставались лишь одноклассниками.
Он был выше меня ростом, рыжий, с веснушчатыми лицом и руками. Глаза у него были светло-голубые, очень ласковые.
Трудно поверить, но вовсе не так уж приятно быть сыном префекта — может, это и окружает тебя неким ореолом, но у многих вызывает недоверие и зависть; поэтому я отнюдь не гордился своим отцом, скорее, чувствовал себя в чем-то виноватым.
Это не единственная причина, почему я вырос таким застенчивым. Я застенчив по своей природе, всегда был склонен замыкаться в себе, как моя мать, которая в один прекрасный день сделала это навсегда.
Попытаюсь объяснить тогдашнее мое мироощущение. Замечал ли ты, что первые рисунки ребенка почти всегда изображают дом, похожий, по его представлениям, на тот, в котором он живет? Ты тоже рисовал такой. Этот дом — будь то ферма, пригородная дача или парижский дом, где запомнится каморка консьержки, лифт или лестница и маты перед дверями, — в самых мельчайших подробностях навсегда остается в памяти человека.
Я же, возвращаясь из лицея, неизменно видел перед нашей парадной дверью полицейских, которые кланялись мне, а при входе в вестибюль — надписи со стрелками по обе стороны лестницы:
«2-й этаж, левая сторона: Второе отделение — Делопроизводство департамента».
«2-й этаж, правая сторона: Третье отделение — Социальное обеспечение, здравоохранение. Вопросы труда и жилищные вопросы».
«Лестница С… — во дворе»…
Нас окружали серые лестницы, нумерованные коридоры, где гуляли сквозняки, и когда я стараюсь вспомнить первые свои впечатления об отце, прежде всего вижу старого швейцара с цепью на груди, сидящего за маленьким столиком перед обитой дверью.
Наши комнаты всегда были слишком велики, потолки слишком высоки, и, помню, мне постоянно говорили:
— Осторожно, не порви обивку.
Потому что в префектурах стены принято обивать гобеленами или обюссонами. Все вокруг было чужим. И дом тоже нам не принадлежал.
— Тс-с! — говорила мне няня. — У господина префекта прием.
Мир других детей был ограничен домашним кругом: отец, мать, братья, сестры, иногда няня, несколько слуг; меня же окружало множество людей, которые, как мне казалось, имели на нас какие-то права, в частности могли в любую минуту нарушить течение нашей жизни ради какого-нибудь срочного дела.
Таким образом, то, что в глазах моих товарищей по лицею являлось преимуществом, в моих глазах было недостатком.
Решительно все, кроме нас, кроме меня, имели право на внимание моего отца, и более других г-н Турнер, управляющий его кабинетом, генеральный секретарь, начальники отделов, а помимо этих четверых — еще какие-то люди, влиятельные избиратели, даже просители.
Только раза два в неделю нам удавалось пообедать в семейном кругу, но и тогда отца либо вызывали к телефону, либо он уходил среди обеда, чтобы кого-то принять.
Лет одиннадцати-двенадцати я даже злился на него за то, что он так безропотно подчиняется этой неволе, и за то, что он не такой, как другие отцы. Мои товарищи по лицею завидовали мне, не подозревая, что я завидую им гораздо больше.
А позднее я стал завидовать им еще по одной причине: живя в обычных, рядовых семьях, они дольше сохраняли иллюзии.
Вообще-то потом я понял, что заблуждался, но сейчас я стараюсь передать мысли и чувства, которые владели мною в твоем возрасте.
Жить в здании префектуры значило жить за кулисами и волей-неволей видеть все скрытые пружины. Я рассказал тебе, как я получил орден Почетного легиона. Это напомнило мне телефонный разговор, который я слышал в детстве. Мой отец держал трубку около уха, продолжая читать какую-то бумагу, лежавшую перед ним и не имевшую никакого отношения к разговору. Его собеседник говорил громко, я все слышал, хотя сидел далеко от аппарата.
Время от времени отец рассеянно ронял в трубку:
— Так… Так… Понимаю…
Вижу, как сейчас, — слушая, он красным карандашом вычеркивает в машинописном тексте отдельные слова, а потом, когда собеседник умолкает, говорит:
— Вы считаете, что Академического знака ему мало? Да… да… понимаю. Ну что ж, он мой друг, договорились. Я предложу на рассмотрение министру. Раз вы считаете это необходимым, что ж, обещайте ему орден…
Это только один пример из тысячи. То, что другим представлялось чуть ли не святыней, для нас, даже для меня, святыней не было.
— Да… да… И вы убеждены, что там не было убытков? Сейчас телеграфирую главному уполномоченному. Не волнуйтесь, мой друг… Все уладится.
Вначале все это казалось мне сплошным надувательством, обманом, с которым мой отец мирится, в котором участвует. И это долгое время отталкивало меня от него.
Даже в лицее я не мог чувствовать себя честным. Мне казалось, что одноклассники только потому хороши со мной, что их родители ищут благосклонности отца, то же я думал и об учителях — одного из них я встретил в коридоре префектуры, а потом за обедом слышал, как отец сказал:
— Вот бедняга! Врачи категорически запрещают ему морской климат, а его назначили сюда! Я обещал поддержать его заявление о переводе в Савойю.
Родители моих товарищей так или иначе зависели от моего отца, ни с кем из них я не чувствовал себя просто. Иногда мне хотелось крикнуть:
— Все это надувательство!
А между тем отец никого не обманывал; он добросовестно делал свое дело. Впоследствии я в этом убедился. Просто я был еще слишком юн, чтобы мириться с изнанкой некоторых сторон жизни. Поэтому я не могу особенно обвинять сестру. Она-то наше положение приняла как нечто заслуженное нами и сделала отсюда вывод, что есть два сорта людей — те, кто все понимает, и те, кто во все верит, — простаки; к простакам она относится с презрением.
Я же, напротив, то ли инстинктивно, то ли из чувства протеста тянулся к простакам. И, обнаружив в Никола такого простака, выбрал его себе в товарищи.
Три года я едва его замечал. В каждом классе всегда есть несколько учеников, которые просто присутствуют на уроках, и даже преподаватели словно не замечают их существования.
Никола был именно таким учеником. Он шел одним из последних — не то медленно соображал, не то был слаб здоровьем, но учился не настолько плохо, чтобы обращать на себя внимание. Он не принадлежал ни к тем мальчикам, которые, едва зазвенит звонок, стремглав бегут к своим велосипедам, чтобы поскорее вернуться в пригород или деревню, ни к тем, которые, разбившись на группы, ожидают друг друга у дверей школы, чтобы вместе идти домой.
Заметил я его лишь в третьем классе, и только потому, что его невзлюбил учитель английского языка. У этого учителя, как я узнал впоследствии, не задалась семейная жизнь, не ладились отношения с коллегами, и он каждый год выбирал себе новую жертву, на которой вымещал все свои беды; класса в целом он боялся и обычно придирался к ученику, казавшемуся наименее опасным.
На каждом уроке английского между ним и Никола разыгрывался своеобразный спектакль, которого Никола ожидал, стоя у своей парты, весь красный, с горящими ушами.