На улице Башков-сын немедленно включился в соревнование с таксистами, которые, что там ни говори, «собаку съели» в городской езде. При выезде с моста наш «Москвич» проскочил под самым носом отчаянно зазвонившего трамвая. Признаюсь, мне стало не по себе, но Жаклин и глазом не повела, привыкла.
Я попросила высадить меня возле ТЮЗа. «Москвич» с визгом и заносом затормозил на обочине.
— Лихо ездите! — сказала я.
— Стараюсь. Так как насчет субботы?
— Пока не знаю.
— Поедемте. Папаня вас развлекать будет.
Он опять подмигнул мне нахально. Я махнула им на прощанье.
— Чао! — кивнула мне Жаклин.
Дойдя до бульвара, я остановилась возле бронзового бюста Александра Покрышкина. Посмотрела на суровое лицо героя-летчика и побрела домой.
Петра Иваныча дома не было.
Я перекусила в кухне, запила чаем из термоса и пошла в свою комнату. Лежа на постели, я размышляла о том, чем жила сейчас, чему были отданы все мои усилия.
Латунный ключик от американского замка появился на какие-то секунды, я даже не успела его как следует разглядеть. Правда, он очень походил на тот ключ, каким я когда-то открывала дверь в квартиру Вали Бессоновой, но все ключи от американских замков похожи один на другой.
Так что же мне делать?
Сидеть и ждать приезда полковника Приходько?
Но в отличие от меня полковник не убежден, что гибель Вали Бессоновой — результат злого умысла, а подозрение — еще не доказательство. В крайнем случае бывший бухгалтер предстанет перед судом как соучастник воровской компании. А главное его преступление так и окажется нераскрытым.
В любой день Башков может внезапно уехать в неизвестном направлении, и тогда мой поиск неизмеримо осложнится.
Некоторые обстоятельства дают мне основание подозревать Башкова в смерти Вали Бессоновой. Как ни коротко было знакомство с ней, я почувствовала симпатию к этой заблудившейся девочке, соблазненной опытными преступниками.
Приход Петра Иваныча из редакции на время отвлек меня от безрадостных размышлений. После кофе мы сели играть в шахматы. Первую партию Петр Иваныч выиграл быстро, вторую — еще быстрее и, поглядев на меня, начал собирать шахматы.
— Да, — согласилась я. — Окончательно потеряла форму.
Петр Иваныч уложил в коробку фигуры и закрыл крышку.
— Вы, случайно, не влюбились?
— Разве похоже?
— Очень. Рассеянны, и выражение лица такое — отсутствующее. Явные приметы влюбленности без взаимности.
— Это почему же без взаимности?
— Счастья в глазах не вижу. Одни тревожные сомнения. На работе все в порядке?
Врать ему не хотелось, но и молчать было трудно. Ах, Петр Иваныч!… Не нужно ни о чем спрашивать.
Я достала спички, помогла ему разжечь трубку. Он пыхнул дымом и ушел молча. Вечером хандрил, морщился, посасывал валидол. Я с беспокойством на него посматривала. Он рано отправился спать.
Я тоже.
Ночью вдруг проснулась. Не от шума, а от какого-то неприятного ощущения. В комнате, в квартире стояла глухая могильная тишина.
Чувство тревоги нахлынуло, как вода. Я босиком выскочила в прихожую, открыла дверь в комнату Петра Иваныча. Слабый свет далеких уличных фонарей наполнял комнату призрачным сиянием. Петр Иваныч неподвижно, очень неподвижно лежал в постели. Сердце мое забилось испуганно. Я подошла ближе.
Он лежал на спине. Я нагнулась и почувствовала на щеке тепло от его дыхания.
Лицо его показалось мне каким-то особенно похудевшим, осунувшимся. Черные тени лежали во впадинах глаз. На столе лежали рассыпавшиеся таблетки валидола. Видимо, ему опять было плохо, но он не вызывал «скорую», чтобы меня не будить.
Милый, добрый человек!
Мне так захотелось поцеловать его в морщинистую щеку, но он спал, и сон его больному сердцу, наверное, был более нужен, чем мой сентиментальный поцелуй.
Я забралась с ногами в кресло, накрылась курткой Петра Иваныча и сидела, поглядывая на него…
Проснулась оттого, что отлежала ногу.
Петра Иваныча уже не было в постели. Часы на его столе показывали восемь, было светло Я села в кресле и только тут заметила, что покрыта уже не курткой, а пледом, которым Петр Иваныч застилал свою постель. Я не слыхала, как он ушел.
Вечером был Максим.
Как всегда, мы собрались на кухне и долго распивали чай, но говорили мало. Максим сидел в своем уголке, между столом и холодильником. Он отыскал это место опытным путем — раньше я все время задевала его колени, когда начинала убирать посуду.
Петр Иваныч разжег свою трубку.
— У нас событие, Максим. Женя влюбилась. Без взаимности.
— В кого?
Я мыла чашки в раковине. Вопрос Максима прозвучал непосредственно, даже испуганно. Я рассмеялась.
— Она не говорит — в кого, — продолжал Петр Иваныч. — Видишь, ей смешно. А смешного тут мало. Вдруг она влюбилась в тебя?
— Да, тогда на самом деле не смешно.
— Вот как. Значит, ты был бы этому не рад?
Максим промолчал.
— Женя, вы слышите его?
— Наоборот, я ничего не слышу.
— Вот именно, он молчит. Но его молчание говорит слишком громко. Потребуйте с него объяснений.
— Максим правильно молчит, — сказала я. — Он сомневается, что моя влюбленность принесет какую-нибудь радость. Наоборот, когда в дружеские отношения ввязывается такое одностороннее чувство, оно обычно приносит с собой смуту и принуждение. Я правильно говорю, Максим?
— Максим! Не смей соглашаться с этой философствующей девчонкой. Скажи, что молчал по другой причине… Значит, нужно уметь обходиться без любви?
— Кое-когда — да! — подтвердила я.
— О, боги Джека Лондона! Куда исчезает романтика… Подожди, Максим, а который час?… Телевизор нужно включать. Вот зараза — этот ящик. Сидели, думали о чем-то, обменивались информацией. Теперь будем молчать, смотреть и не думать. Ох, правильно говорят японцы: телевидение — гибель нации.
— Так не включайте.
— Что вы, Женя! Там Лермонтов, «Маскарад»! Мордвинов играет Арбенина. «Глупец, кто в женщине одной мечтал найти свой рай земной!…» А вы говорите — не включать!…
Я сидела в кресле и смотрела «Маскарад». Знала его почти наизусть, видела фильм с Мордвиновым. Когда-то лермонтовские строки, звучные, словно отлитые из бронзы, приводили меня в трепет. Сейчас я тоже слушала с восторгом, но позволяла моим земным мыслям существовать рядом с бессмертными стихами.
Я смотрела, как Арбенин садится играть в карты у Казарина, вслушивалась в его слова о князе Звездиче:
Он не смущается ничем… О, я разрушу
Твой сладкий мир, глупец, и яду подолью.
И если бы ты мог на карту бросить душу,
То я против твоей — поставил бы свою.
Я закрыла глаза и на какое-то время отключилась от телевизора. Господи! Только Лермонтов мог найти, соединить и заставить так звучать самые обыденные слова:
…То я против твоей — поставил бы свою…
А все-таки что же мне делать с моим киоскером с улицы Горской.
Я думала об этом неотвязно. Я слушала знакомые лермонтовские строки и ловила себя на мыслях о том, кого я считала убийцей.
Ложась спать, я с настроением повторила:
…И если бы ты мог на карту бросить душу,
То я против твоей — поставил бы свою…
Видимо, мозг и ночью вел свою таинственную подспудную работу — утром у меня уже появились соображения, в которых я не решилась бы признаться полковнику Приходько: столь много было в них от моей убежденности в вине Башкова и не очень много от логических доказательств. Но я утешала себя тем, что логика — не всегда самый верный путь к истине.
Чтобы застать Башкова дома, я позвонила ему утром.
Он тут же ответил. Сказал, что достал мне «Фотографию». Все номера за прошлый год. Они лежат у него дома. Когда я за ними зайду?
Я ответила, что, может быть, приду к нему вечером после работы и что заранее сообщу об этом по телефону.
Он самыми восторженными фразами выразил свою радость и сказал, что будет сидеть у телефона и ждать моего звонка.
У меня пока не было точного плана, я еще не знала, как буду себя вести. Многое зависело и от Башкова. Конечно, для него я случайная женщина, одна из многих, залетавших к нему на огонек… Но я считала, что в случае необходимости смогу за себя постоять.
Разумеется, мне придется быть собранной, внимательной ко всем мелочам. И, может быть, я смогу что- либо услышать, увидеть или даже найти.
Да, найти! Если только мне повезет…
Я понимала, как мало у меня шансов отыскать какие-либо следы, но я не могла ждать приезда полковника Приходько — ведь Башков готовился исчезнуть из города.