найти причину, мотив, а эти актеры вечно ссорились и Мальтраверса уж очень не любили.
— Что ж, докажут, что могут, — сказал Тутт. — Я другого не понимаю. Почему вы заподозрили такого безупречного священнослужителя?
Отец Браун застенчиво улыбнулся.
— Понимаете, — отвечал он, — это дело навыка, я бы сказал — профессионального, только в особом смысле слова. Те, кто любит поспорить, часто сетуют, что люди ничего не знают о нашей вере. Но все еще занятней. Англичанин и не обязан что-то знать о Римской церкви, знал бы хоть об английской! Вы не поверите, сколько народу понятия не имеет, чем отличается Высокая Церковь от Низкой даже в обряде, не говоря об истории и богословии. Посмотрите любую газету, любую книгу или пьесу!
Я сразу удивился, почему у него все перепутано. Вроде бы он принадлежит к Высокой Церкви. Тогда при чем здесь пуритане? Конечно, такой человек может быть пуританином в переносном смысле, но не в прямом же! Он ненавидел театр — и не знал, что это Низкая Церковь его ненавидит, не Высокая. Он возмущался, как протестант, что не соблюдают день Господень, — но на стене у него распятие. Словом, он совершенно ничего не знал о благочестивых священниках, кроме того, что они почтенны, суровы и презирают все мирское.
Я долго пытался угадать, на кого он похож, и вдруг меня осенило, что таким идиотом и представляют драматурги и актеры страшное чудище — набожного человека.
— Не говоря уж о врачах, — добродушно заметил их коллега.
— Вообще-то, — продолжал отец Браун, — была и другая причина для подозрений. Она связана с таинственной дамой, которая слыла истинным вампиром, позором этой деревни. Мне же показалось, что она тут — светлое пятно. Ничего таинственного в ней нет. Она приехала недавно, под своим именем, по вполне понятному делу — чтобы помочь розыскам, касающимся ее мужа. Он обижал ее, но у нее есть принципы, она почитает честь имени и простую справедливость. Таким же невинным и прямым казался мне другой зловещий изгой, блудный сын пастыря. Он тоже не скрывал своей профессии и былых связей с театром. Вот я и не подозревал его, а пастыря — подозревал. Вы, наверное, поняли почему.
— Да, кажется, — сказал медик.
— Он не хотел видеть актрису, — все-таки объяснил священник. — Ни за что не хотел. На самом деле он не хотел, чтобы она увидела его.
Доктор кивнул.
— Если бы она увидела почтенного Хорнера, — закончил отец Браун, — она бы сразу узнала совсем не почтенного Хенкина. Вот и все об этой сельской идиллии. Видите, я сдержал обещание, показал вам то, что пострашнее мертвого тела, даже если мертвый — отравлен. Шантажист, одетый священником, — чем не достопримечательность? Живой — мертвее мертвеца.
— Да, — сказал врач, устраиваясь поудобнее, — чем с ним, я предпочел бы знаться с мертвым телом.
Маска Мидаса [179]
У маленькой лавочки стоял человек, неподвижный, как деревянный шотландец у старомодной табачной лавчонки. Было трудно поверить, что кто-то может столь терпеливо стоять снаружи, кроме самого лавочника; но между лавочником и лавочкой было почти гротескное несоответствие. Лавочка была одним из тех восхитительных скоплений хлама, которые так восхищают детей и мудрецов, словно это — сказочная страна, хотя люди с более скромным и опрятным вкусом не отличат ее от мусорной кучи. В минуты гордости она именовала себя лавкой древностей, хотя чаще ее именовали лавкой старьевщика, особенно — среди тупоголового и суетливого люда, обитающего в промышленном порту. Перед теми, кто любит подобные вещи, излишне разворачивать историю ее сокровищ, самые драгоценные из которых не могли принести практической пользы. Крошечные кораблики в полной оснастке неслись на всех парусах в пузыре из стекла или какой-то странной восточной резины; снежный вихрь кружился в стеклянных шарах; огромные яйца, наверное, отложила доисторическая птица; странные бурдюки полнились скорее всего не вином, а ядом; причудливое оружие, причудливые инструменты и прочее в том же духе все глубже и глубже погружалось в пыль и хаос. Стоять у подобной лавочки впору величавому еврею в длинных одеяниях араба или какому-нибудь цыгану бронзовой тропической красы, увешанному золотом и медью. Но страж был совершенно иным — стройным, бодрым, в чистой одежде американского покроя, с длинным, довольно резким лицом, часто встречающимся у американских ирландцев. Лихо заломленный стетсон был надвинут на один глаз, вонючая питсбургская сигара торчала под острым углом из уголка губ. Если б у него в набедренном кармане был еще и автомат, те, кто глазел на него, не удивились бы. Имя, туманно начертанное над его лавкой, гласило «Денис Хара».
Впрочем, глазевшие на него оказались важными птицами; важными даже для него, хотя никто бы не сказал этого по его суровым чертам и угловатой небрежности позы. Самой выдающейся из птиц был полковник Граймс, старший констебль графства, длинноногий мужчина с продолговатой, как дыня, головой. Те, кто хорошо его знал, ему доверяли, но среди своих он не пользовался популярностью, ибо упрямо стремился быть полицейским, а не сельским джентльменом, другими словами — грешил тем, что предпочитал констебльство графству. Эта эксцентричность усилила природную неразговорчивость; и даже для хорошего сыщика он был непривычно тих и скрытен, когда речь заходила о его планах и находках. Двое его товарищей, хорошо его знавшие, были тем более удивлены, когда он остановился перед человеком с сигарой и обратился к нему громким, ясным голосом, который от него редко приходилось слышать:
— Честно скажу вам,