— И то хорошо.
— Например, пока что у вас еще нет семейного очага, а ведь на самом деле бульвар Ришар-Ленуар и мадам Мегрэ составляют добрую половину вашей жизни. Пока что вы только звоните домой, но скоро читатель вас там увидит.
— В халате и шлепанцах?
— И даже в постели.
— Я сплю в ночной рубашке, — иронически заметил я.
— Знаю. Это довершает ваш облик. Даже если бы вы спали в пижаме, я одел бы вас в ночную рубашку.
Неизвестно, чем окончился бы этот разговор, — по всей вероятности, крупной ссорой, если бы мне не сообщили, что пришел наш осведомитель с улицы Пигаль.
— Одним словом, — сказал я Сименону, когда он, прощаясь, протянул мне руку, — вы собой довольны.
— Еще нет, но это не за горами.
Ну могли я ему сказать, что запрещаю впредь пользоваться моим именем? По закону мог. И это послужило бы поводом к одному из так называемых «чисто парижских» процессов, где я стал бы всеобщим посмешищем.
А персонаж обзавелся бы другим именем. И все же остался бы мной, вернее, мной в упрощенном варианте, который, если верить автору, будет постепенно усложняться.
Хуже всего, что этот нахал не ошибся и мне предстояло из месяца в месяц, из года в год находить на фотоснимке, украшающем обложку его книг, нового Мегрэ, с каждым разом все больше и больше похожего на меня.
И если бы только книги! Не осталось в стороне кино, радио, а потом и телевидение!
Странное это чувство — увидеть на экране, как ходит, разговаривает, сморкается некий субъект, выдающий себя за вас, перенявший какие-то ваши черточки, слышать, как он произносит те самые слова, что вы действительно сказали когда-то в памятных вам обстоятельствах, в обстановке, порой восстановленной до мельчайших подробностей.
Первый кино-Мегрэ, Пьер Ренуар, был еще в какой-то мере похож на меня. Только чуть выше ростом, чуть стройнее. Черты лица, разумеется, были другими, но манерой держаться этот актер иногда удивительно напоминал меня — видно, немало времени тайком наблюдал за мной.
Через несколько месяцев я стал на двадцать сантиметров ниже, но зато раздался вширь и в исполнении Абеля Таррида выглядел тучным и благодушным, круглым, как надувная игрушка, которая вот-вот взлетит под потолок.
Я уж не говорю о самодовольном подмигивании, сопровождавшем все мои удачные находки и уловки.
Я не досмотрел этот фильм до конца, но злоключения мои на этом не кончились.
Гарри Бор, наверное, талантливый актер, но ему в ту пору было на двадцать лет больше, чем мне, и лицо его было одновременно безвольным и трагическим.
Не важно!
Постарев на двадцать лет, я примерно на столько же помолодел значительно позже, в исполнении некоего Прэжана, которого мне не в чем упрекнуть, — как, впрочем, и остальных, — разве только в том, что он скорее смахивал на нынешних молодых инспекторов, чем на людей моего поколения.
Наконец, совсем недавно я снова растолстел, да так, что казалось, сейчас лопну, и к тому же свободно заговорил по-английски в изображении Чарльза Лоутона.
Так вот! Из всех этих актеров только у одного хватило ума надуть Сименона и признать, что моя истина стоит больше, чем истина нашего автора.
Это был Пьер Ренуар, появившийся на экране не в котелке, а в обычной фетровой шляпе и в костюме, какой носят все чиновники, в том числе и полицейские.
Сейчас я спохватился, что говорю только о мелочах — о шляпе, о пальто, о печурке, — вероятно, потому, что они особенно неприятно меня поразили.
Ничего нет удивительного в том, что сначала становишься взрослым, а потом и старым. Но стоит тебе по-новому подстричь кончики усов — и ты не узнаешь себя в зеркале!
Откровенно говоря, мне хочется сперва покончить с тем, что я сам считаю мелочами, а потом сравнить сущность обоих персонажей.
Если прав Сименон, что вполне возможно, то моя истина покажется бесцветной и смешной рядом с вышеупомянутой, упрощенной истиной, а я старым брюзгой, подправляющим собственный портрет.
Но, начав с одежды, я уже вынужден идти дальше, хотя бы ради своего же спокойствия.
Недавно Сименон спросил меня, — кстати, он тоже далеко не тот юнец, с которым я познакомился у Ксавье Гишара, — итак, говорю, Сименон спросил меня, насмешливо ухмыляясь:
— Ну, как там новый Мегрэ?
Я попытался ответить его же словами, произнесенными когда-то:
— Вырисовывается понемножку! Пока что это только силуэт. Шляпа. Пальто. Но это его шляпа! Его пальто! Постепенно, быть может, появится остальное — руки, ноги, даже лицо, — как знать? Вероятно, он даже научится думать сам, без помощи писателя.
А ведь Сименону сейчас примерно столько лет, сколько было мне, когда мы с ним встретились впервые. В ту пору он, по-видимому, считал меня человеком зрелым и даже, вполне возможно, стариком.
Я не стал спрашивать, что он думает обо мне сегодня, но не удержался от замечания:
— А знаете, с годами вы стали ходить, курить трубку, даже разговаривать как ваш Мегрэ!
И это действительно так! Согласитесь — как не порадоваться такой мести?
Выходит, на склоне лет он постепенно становится мною!
в которой я пытаюсь рассказать о бородатом докторе, сыгравшем известную роль в жизни моего семейства и в конечном счете повлиявшем на мой выбор профессии
Не знаю, найду ли я наконец верный тон — уже с самого утра моя мусорная корзина полна разорванными листками. А вчера вечером я вообще собирался бросить эти записки.
Пока жена читала то, что я написал за день, я наблюдал за ней, делая вид, будто просматриваю газету, и вдруг мне показалось, будто что-то ее поразило, и чем дальше она читала, тем чаще удивленно, едва ли не с огорчением поглядывала на меня.
Она не сразу заговорила со мной, молча положила рукопись в ящик стола, и прошло немало времени, прежде чем она наконец как бы вскользь обронила:
— Можно подумать, ты к нему плохо относишься.
Я понял, кого она имеет в виду, и именно поэтому в недоумении вытаращил глаза:
— Вот еще новость! С каких это пор мы с Сименоном не друзья?
— Так-то оно так…
Я старался угадать, чего она недоговаривает, и припомнить, что же я написал.
— Может быть, я и не права, — сказала она. — Даже наверняка, раз ты так говоришь. Но пока я читала, мне иногда казалось, что ты припоминаешь старую обиду. Не такую тяжкую, о которой говорят вслух. Но которую таят, которой…
Она не закончила — я сделал это за нее:
— Которой стыдятся…
Видит Бог — когда я писал, ничего подобного мне и в голову не приходило. Мы с Сименоном не только поддерживали самые сердечные отношения, он очень скоро стал другом нашего дома, и в тех редких случаях, когда мы с женой выезжали летом из Парижа, мы почти всегда навещали его, — если только он оставался во Франции, — в Эльзасе, в Поркероле, в Шаранте, в Вандее, и это не все. Возможно, не так давно я согласился на полуофициальную поездку по США только потому, что намеревался заехать в Аризону, где он в ту пору жил.
— Клянусь тебе… — начал я очень серьезно.
— Я-то тебе верю. А вот читатели, может быть, не поверят.
Разумеется, я сам виноват. Я не привык иронизировать и, видимо, делаю это весьма тяжеловесно. Между тем из какой-то стыдливости мне хотелось по возможности шутливо затронуть довольно трудную тему, к тому же больную для моего самолюбия.
Короче говоря, я пытаюсь подогнать один образ к другому, сопоставить персонаж не с тенью, а с оригиналом. Сименон первым же и поддержал меня в этом намерении.
Добавлю, чтобы успокоить мою жену, которая всегда чуть ли не с яростью встает на защиту друзей, что нынешний Сименон, — как я уже писал вчера, опять же подшучивая, — совсем не тот молодой человек, чья вызывающая самоуверенность подчас доводила меня до белого каления; напротив, он стал, пожалуй, молчалив, высказывается нерешительно, в особенности если тема берет его за живое, боится что-либо утверждать с уверенностью и добивается, готов поклясться, моего одобрения.
Неужели я стану придираться к нему после всего сказанного? Если только самую малость. И наверное, в последний раз. Чересчур уж соблазнительный случай, трудно устоять.
Примерно в сорока томах, посвященных моим расследованиям, Сименон около двадцати раз упоминает о моем происхождении и семье, говорит несколько слов о моем отце, управляющем в поместье, о коллеже в Нанте, где я одно время учился, и еще вскользь о тех двух годах, когда я изучал медицину.
А ведь этому же автору понадобилось около восьмисот страниц, чтобы рассказать о собственном детстве.
Не важно, что сделал он это в форме романа, как и то, соответствуют ли персонажи своим прототипам, — важно, что он только тогда счел портрет своего героя законченным, когда показал его в окружении отца и матери, деда и бабки, тетушек и дядюшек, заодно поведав читателю о всех их болезнях и страстишках, и даже соседской собачонке уделил не менее полустраницы.
Я, конечно, не жалуюсь, и замечание мое — просто скрытая попытка заранее ответить на возможные упреки в том, что я слишком подробно описываю свое семейство.