— Да в свое время об этом весь Корбейль чесал языки!
Папаша Планта состроил гримасу, видимо означающую: «Я еще много чего знаю» — и продолжал повествование.
— Оттого что граф Эктор поселился в «Тенистом доле», жизнь в замке ничуть не изменилась. У г-на и г-жи Соврези появился брат, только и всего. И если Соврези в ту пору часто ездил в Париж, то лишь потому — и это ни для кого не было секретом, — что он занимался делами своего друга.
Эта идиллия продолжалась целый год. Казалось, счастье навеки поселилось под сенью «Тенистого дола».
Но, увы, однажды вечером, вернувшись с охоты на болотах, Соврези почувствовал себя настолько плохо, что ему пришлось лечь в постель. Послали за врачом. К сожалению, то был не наш друг доктор Жандрон. Он установил воспаление легких.
Соврези был молод, могуч, как дуб, так что поначалу никто не встревожился. И действительно, через две недели он был уже на ногах. Однако не поберегся и снова слег.
Примерно через месяц он выздоровел, но неделю спустя болезнь возобновилась, и на этот раз в такой тяжелой форме, что начали опасаться печального исхода.
Но зато как ярко проявились во время этой нескончаемой болезни любовь жены и привязанность друга! Никогда ни один больной не был окружен подобной заботой, не получал стольких доказательств безмерной и неподдельной преданности. Днем и ночью Соврези видел у своего изголовья либо жену, либо друга. У него бывали часы страданий, но не было ни минуты скуки. И всем, кто приходил его навестить, он неизменно повторял, что готов благословлять свой недуг.
Мне, например, он сказал: «Не заболей я, мне бы никогда не узнать, как меня любят».
— Эти же слова, — вмешался мэр, — он сотни раз повторял и мне, и госпоже Куртуа, и моей старшей дочери Лоранс.
— Однако болезнь Соврези, — продолжал папаша Планта, — оказалась из тех, перед какими бессильны и знания опытнейших врачей, и заботы самых преданных сиделок.
Соврези, если верить ему, не очень страдал, он просто таял на глазах, превращаясь в собственную тень. И вот наконец он умер ночью, в третьем часу, на руках жены и друга.
До последней минуты он сохранял ясность мысли. Примерно за час до того, как испустить последний вздох, он попросил разбудить и созвать слуг. Когда они собрались у его ложа, он взял руку жены, вложил ее в руку графа де Тремореля и заставил их поклясться, что, когда его не станет, они поженятся.
Берта и Эктор пытались протестовать, однако он настаивал, умолял, заклинал, твердя, что их отказ отравляет его предсмертные мгновения, и они вынуждены были уступить.
Надо сказать, мысль о браке его вдовы с другом прямо-таки захватила Соврези в последние дни перед смертью. В преамбуле к завещанию, продиктованному накануне кончины орсивальскому нотариусу г-ну Бюри, Соврези официально заявил о горячем желании, чтобы этот союз устоялся, и об уверенности, что брак принесет им обоим счастье и будет способствовать сохранению благодарной памяти о нем.
— У господина и госпожи Соврези были дети? — поинтересовался следователь.
— Нет, — ответил мэр.
Папаша Планта продолжал рассказ.
— Скорбь графа и молодой вдовы была безмерна. Господин де Треморель впал в совершенное отчаяние, можно было подумать, что он обезумел. Графиня никого не хотела видеть, даже таких близких людей, как госпожа Куртуа и её дочери.
Когда граф и Берта начали вновь выходить, их нельзя было узнать, так они изменились. Особенно господин Эктор — казалось, он постарел лет на двадцать. Исполнят ли они клятву, данную у смертного ложа Соврези, клятву, которая ни для кого не была тайной? Все обсуждали эту проблему с таким же пылом, с каким восхищались столь глубокой скорбью по замечательному и вполне достойному подобной скорби человеку.
Судебный следователь кивком остановил папашу Планта и спросил:
— А не знаете ли вы, господин мировой судья, прекратились или нет эти свидания в гостинице «Бель имаж»?
— Полагаю и уверен, что да.
— Я тоже уверен в этом, — подтвердил доктор Жандрон. — Я неоднократно слышал — в Корбейле все всем становится известно — про весьма бурную сцену между господином де Треморелем и хорошенькой дамой из Парижа. После этого ее в «Бель имаж» больше не видели.
— Мелен находится не на краю света, — с улыбкой заметил папаша Планта, — а гостиницы есть и там. А на хорошей лошади не так уж далеко до Фонтенбло, Версаля или даже до Парижа. Госпожа де Треморель могла ревновать, а в конюшне ее мужа были превосходные рысаки.
Что это было — ни к чему не обязывающее замечание? Намек? Г-н Домини вопросительно глянул на папашу Планта, но лицо мирового судьи не отражало ничего, кроме глубочайшей безучастности. Он просто рассказывал эту историю, а мог рассказать любую другую.
— Прошу вас, сударь, продолжайте.
— Увы! — вздохнул папаша Планта. — Ничто не вечно под луной, даже скорбь, и я знаю это лучше, чем кто-либо другой. Безудержные слезы и неистовое отчаяние первых дней вскоре сменились сдержанным горем, а потом и мягкой печалью. А когда минул ровно год со смерти Соврези, господин де Треморель сочетался браком с его вдовой.
На всем протяжении этого довольно долгого рассказа мэр Орсиваля неоднократно выказывал признаки живейшего неудовольствия. К концу он уже не мог сдержать его.
— Сведения абсолютно верны, верней и быть не может. Но я хочу спросить, какое отношение они имеют к той важной проблеме, которой мы заняты: как найти убийц графа и графини?
— Мне эти сведения необходимы, — ответил г-н Домини, — и я считаю их весьма полезными. Очень меня беспокоят эти свидания в гостинице. Никогда не известно, до какой крайности может дойти женщина под влиянием ревности… — Он внезапно умолк, прикидывая, вероятно, какая может существовать связь между красивой парижской дамой и убийцами, но тут же продолжил: — Теперь, когда я узнал супругов Треморель так, словно был знаком с ними, перейдем к нынешней ситуации.
Глаза папаши Планта вдруг вспыхнули, он приоткрыл рот, словно намереваясь что-то сказать, но смолчал. И только доктор, внимательно наблюдавший за ним, заметил, как на миг изменилось выражение его лица.
— Мне остается лишь узнать, как жили новобрачные, — произнес г-н Домини.
Г-н Куртуа решил, что для поддержания своего престижа он должен опередить папашу Планта.
— Вы спрашиваете, как жили новобрачные? — перебил он. — Они жили в полном согласии, и у меня в коммуне никто не знает этого лучше, чем я, который был задушевным… самым близким другом. Память о несчастном Соврези была теми узами счастья, что соединяли их. И если они меня так любили, то лишь потому, что я часто говорил с ними о Соврези. Ни единая тучка не омрачала их отношений. Наш дорогой, незабвенный граф — я по-дружески звал его Эктором — относился к жене с изысканной заботливостью, как к возлюбленной, а ведь супруги — я не боюсь так говорить, — как правило, слишком быстро отвыкают от этого.
— А графиня? — поинтересовался папаша Планта, и голос его звучал так невинно, что за этим явно скрывалась насмешка.
— Берта? — воскликнул мэр. — Она была не против, чтобы я по-отечески называл ее по имени. О, я много раз ставил ее в пример и образец госпоже Куртуа! Да, Берта была достойна и Соврези, и Эктора, этих самых достойных людей, каких я знал в жизни! — Заметив, что его восторг несколько изумляет слушателей, почтенный мэр чуть сбавил тон. — Я должен кое-что объяснить и ничуть не сомневаюсь, что могу это сделать перед людьми, чья профессия, а главное, характер служат гарантией соблюдения тайны. Соврези очень помог мне, когда… я вынужден был согласиться стать мэром. Ну а Эктор… я знал, что он порвал с заблуждениями юности, и когда заметил, что он неравнодушен к моей старшей дочери Лоранс, то с радостью думал об этом браке, не зазорном для обеих сторон: граф де Треморель был аристократ, а я давал за дочерью более чем приличное приданое, достаточное, чтобы любой потускневший герб вновь засверкал золотом. Однако события воспрепятствовали моим планам.
Мэр еще долго возглашал бы хвалы «супругам Треморель», а заодно и себе, если бы слово не взял судебный следователь.
— Ну вот, — сказал он, — я все записал, хотя мне кажется…
Его прервал громкий шум в вестибюле. Похоже, там шла борьба: в гостиную доносились крики и брань. Все вскочили.
— Я знаю, в чем дело! — воскликнул мэр. — Я догадался! Нашли тело графа.
Почтенный мэр ошибся.
Дверь гостиной распахнулась, на пороге показался тщедушный человек, в которого вцепился справа жандарм, а слева слуга, и этот человек сопротивлялся им с такой яростью и силой, каких трудно было от него ожидать.
Борьба, очевидно, длилась уже довольно долго, поскольку его одежда была в самом плачевном состоянии: новый сюртук разорван, на шее болтались лохмотья галстука, запонка воротничка вырвана с мясом, сквозь разорванную сорочку видна была голая грудь. Шляпу он потерял, и его длинные черные волосы в беспорядке падали на искаженное страхом лицо.