Доктор Эрнст кивнул.
— Итак, вы могли мне и солгать.
— В каком плане?
— Вы сказали, что невозможно, чтобы жертва была приглашена к вам в квартиру, ибо она относилась к категории, которая вас не прельщает. И чтобы лучше обрисовать свой вкус, вы рассказываете мне об очаровательной проституточке из Лондона. Кристел. Почти ребенок. Маленькая, стройненькая, едва достигшая половой зрелости.
— Я не вижу…
— Но это первое приключение. А немного погодя, когда у вас был выбор между подобными Кристел малышками в Копенгагене, вы их оттолкнули, целиком и полностью увлекшись амазонкой Карен. Величественным толстомясым созданием, дыхание которой извергает сигаретный дух и которая охотно соглашается совокупляться на полу, лишь бы заполучить четыреста крон.
— Боже! Не думаете ли вы, что я развращен до такой степени?
— Это лишь пример того типа удовольствий, которые не колеблясь предложила бы вам Карен. Я хочу только подчеркнуть, что она — всего лишь более молодой вариант женщины, найденной у вас мертвой. Шлюха, — я цитирую вас, Питер, — профессиональная потаскуха.
Он подчеркивал каждое слово, произнося их со странной напыщенностью. Так они казались мне каким-то гротеском.
— В тот вечер, доктор, я поддался невольному соблазну. Не думаю, чтобы за это людей распинали.
— Очень забавно. Но капризы, импульсивность — все это может быть крайне откровенным проявлением смутных желаний, таящихся в потаенных уголках памяти.
У меня создалось впечатление, что я задыхаюсь от старых навозных куч в местах общего пользования.
— Ну что же, согласен. Но тогда, доктор, вы же знаете, подхваченный странным порывом, я подцепил Карен. Я устроил ей роскошный ужин. И привез ее к себе в отель, чтобы порезвиться.
— Попытаться порезвиться, дружище.
— В конце концов, черт побери, я слишком устал. Вы никогда не летали Британскими авиалиниями Лондон — Копенгаген? Метро в час пик на высоте трех тысяч метров. А до того я провел неделю в лондонском агентстве, пытаясь убедить в ничтожности доходов, приносимых публицистикой. Самое трудное состоит в необходимости возврата. Я не вы и не могу доить людей за выслушивание их мелких неурядиц.
— Ах! Слова, слова, — выдавил с ухмылкой герр доктор. — Уверяю вас, будь Вергилий Данте похожим на вас, он непременно отказался бы от своего замысла.
— Тогда почему вы не делаете то же самое, доктор?
— Я? Как я могу? Не хотите ли вы, случайно, предложить мне сделать это?
Я в ванной комнате. На этот раз я один со своей красоткой эпохи Возрождения, рухнувшей к моей бельевой корзине, с головой на крышке, как на плахе. Мой револьвер все еще на полу. Струйки крови стекают по корзине и образуют лужицу рядом с оружием.
Впервые я изучаю это обескровленное лицо. Влажный рот, текущая из раны кровь. Пряди черных волос закрывают часть лба и глаз. Я стараюсь посмотреть в другой, неподвижный и остекленевший.
Тишина такая, что я слышу биение собственного сердца и шум собственного дыхания.
— Почему бы не задержаться на этой бойне? — спрашивает доктор Эрнст.
Он все так же возвышается над бюро, как судья, а я замер перед ним, окаменев от осознания своей вины.
— Зачем было вновь приходить ко мне? — упорно настаивает психоаналитик. — В течение трех лет я был для вас всего лишь пархатым евреишкой, торгующим псевдонаукой по баснословным ценам. Шарлатаном, толкователем снов, продавцом заклинаний и опасных снадобий. Тип отвратительного проходимца, возжелавший женщину, на которой вы были женаты. А сейчас, внезапно, вы с готовностью возлагаете на мои хилые плечи все свои несчастья. Для чего?
— Я не знаю. Я ничего не знаю. Но у меня нет выбора.
— Вы можете обратиться к другим. К пасторам, священникам, раввинам. Членам вашей семьи. Медикам из госпиталя. Службе социальной защиты. В Нью-Йорке в случае необходимости достаточно набрать номер 911. Так зачем вам нужен доктор Эрнст?
— Я прошу вас, доктор…
— Ах, не стоните! Просто душераздирающе. Сделайте милость, будьте мужчиной, проявите немного былого знаменитого хладнокровия Питера Хаббена.
Я ужасаюсь своим стенаниям, ненавижу себя, но ничего не могу поделать.
— Доктор, забудьте все, забудьте эти три года. Теперь все по-другому.
— Так ли? Теперь вы сожалеете о своем поведении в эти три года?
— Да, да.
— И вы извиняетесь за ваши обвинения? За ваше притворство, за требования моего ухода? Скажите, что, мои сеансы пошли вам на пользу?
— Да.
— Теперь вы полностью мне доверяете?
— Да.
— Но почему? И так внезапно!
— Я же сказал вам, что ничего не знаю. Может быть, мы пришли к взаимопониманию.
— Вы мне льстите, — брезгливо заметил герр доктор. — Я понял вас с первых же дней. Нет, мой друг. Смысл вашей перемены в том, что вы вдруг оказались перед ужасающей правдой. Убийца должен, по крайней мере, знать движущую силу совершенного преступления, иначе ему не будет покоя на земле. А в глубине своего сердца вы знаете, что только я способен раскрыть потаенный смысл вашею акта.
Мой акт? Мое преступление?
Боже, что за комедия! Против меня два свидетеля — и дражайший мэтр Ирвин Гольд превращается в прокурора. Призыв о помощи — и добрейший доктор Джозеф Эрнст разыгрывает Торквемаду!
Затаив дыхание, я смотрю, как герр доктор, оперевшись руками и коленями на бюро, своим огромным задом в мою сторону, завалившись на живот, медленно сползает и, не достигнув ногами нескольких сантиметров до пола, тяжело спрыгивает. Раскрасневшийся, задыхающийся, он поправляет свой галстук и одергивает куртку.
С ужасом я замечаю, что он едва достигает мне до пояса. Карлик. Голова несколько великовата для приземистого и деформированного тела. Я никогда не видел его таким. Я не узнаю больше его, но тем не менее инстинктивно чувствую отвращение к этому чудовищному, феноменальному телу. Вне всякого сомнения, если бы я когда-либо увидел своего психоаналитика в подобном облике, то никогда бы не пришел к нему.
Он поднимает на меня глаза, ощеривает зубы, во взгляде чувствуется триумф.
— Что, онемели? — обращается он ко мне. — Голоса лишились? Сдавило горло?
Каждое слово он сопровождает ударом указательного пальца в мою грудь. Он причиняет мне боль, мерзавец, и я отступаю. Чувствую ногами край кресла. Последний удар указательного пальца заставляет меня сесть.
Палец по-прежнему устремлен на меня.
— Признавайтесь! Вы знаете эту женщину!
— Я никогда ее не видел.
— Взгляните на нее поближе, и тотчас же узнаете. А что это нам даст? Вашу собственную систему защиты: способны ли вы убить незнакомку? Раз женщина вам незнакома, вы не могли ее убить. Но сейчас, чувствуя, что она не незнакома вам…
— Я ее не знаю.
— Ах, как вы не поймете, что подобные отрицания — пустая трата времени!
Забавное смешение: миссис Гольд, некогда бывшая миссис Хаббен, Джулиус и Дженни Береш, бывшие не столько моими тещей и тестем, сколько бабушкой и дедушкой моего сына. Еще моя семья: сестра, мать, отец и рядом с ним рыжая малютка, которая, как только я взглянул на нее, сунула свою руку под руку моего отца. Всем сердцем я желал, чтобы моя мать ничего не заметила, ибо была бы потрясающая сцена. Она ничего не видела.
И еще мой сын, Ник. Он был там и растерянно смотрел на меня.
Сердце мое сжалось.
— Ник не должен присутствовать, — сказал я герру доктору.
— Невозможно. Его присутствие обязательно.
— Черт побери! Или он уйдет, или я ничего не скажу.
Докторишко пронизывает меня взглядом. Делает знак Гольду. Они перешептываются в уголке, склонив друг к другу головы, и в конечном счете принимают решение. Ник уходит. Береши энергично машут руками, прощаясь. Когда они поворачиваются ко мне, то все еще заливаются слезами.
Моя мать меряет их взглядом. На своем смертном одре она, может быть, признала бы своего внука-полуеврея, но до тех пор она отторгала его. Мой отец со своей рыженькой, прижавшейся к нему.
Отец, с прижавшейся своими длинными ногами к его бедру рыженькой, подмигивает мне. Не знай я его как облупленного, воспринял бы это как знак поддержки, но я отлично понимал, что он предлагает мне оценить его соблазнительницу и ее рыжие секс-формы.
Слава Богу, Ника там больше нет. Когда настал момент и он стал способен понимать теологические закавыки и научился отличать пуританское пресвитерианство от иудаизма, несмотря на их общее возвеличивание Иеговы, Господа карающего, я откровенно поговорил с моим сыном о семейном расколе, и он в двенадцать лет выслушал меня с присущим ему чувством беспристрастия. Нет сомнения, забавно было бы взглянуть теперь на его вечнозеленого дедулю и прекраснодушную бабусеньку с серебряными волосами (в отличие от бабушки Джениш, моя мать не скрывала свой возраст), но, вероятно, он был бы убийственно задет их пренебрежением. Конечно, мать вполне могла бы поджать губы и отвернуться от него. И разумеется, мой отец тут же постарался бы сделать все, чтобы позлить мать, особенно в момент, когда он неустанно ласкает своей рыжухе ее грудь в форме торпеды.