Никита посторонился, с готовностью уступая место.
— Леша, Лешенька, что с тобой?
Галя осматривала, ощупывала мужа, вслушивалась в его хрип. Почему он хрипит? Почему прячет глаза и только вяло отмахивается от нее?
Почему так странно, будто боксер, прячущий подбородок, нагнул голову?
Голощекин взялся прояснить ситуацию.
— Да ничего, Галчонок! — сказал он чересчур радостно, и этот нарочито бодрый тон прозвучал фальшиво. — Мужик перебрал. Ну, перебрал, бывает. От нервов. — Никита осторожно погладил Галину по голове, успокаивая как ребенка. — А он больше не будет. Да ничего, Галчонок, ничего!
Заметив, что Голощекин протянул руку к жене, Алексей протестующе вскинул голову, и Галя охнула, увидев шею мужа, которую он так старательно прятал. Снятая люстра, опрокинутая табуретка, фальшиво-счастливый Голощекин, темно-красная полоса на горле — все это вдруг вспыхнуло, взорвалось одной страшной догадкой.
— Ты вешался? — чуть слышно прошелестела неслушающимися губами Галина.
Алексей снова уронил голову на грудь.
Голощекин выпрямился и бодро, как громкоговоритель на столбе в день выборов, произнес:
— Да не будет он, Галчонок, не будет! Ну, Леха, не будешь ведь больше? Надо жить, Леха, чтобы… Ну, ты помнишь!
— Двадцать тысяч! С ума сойти! — потрясенно произнесла Галя.
Они лежали в полной темноте, и Галина, слушая мужа, невольно подтянула одеяло к подбородку, глядя на холодно белеющий свод потолка. Пустая темнота, натянутое по горло одеяло, жуткая история, услышанная только что, на секунду принесли Гале ощущение, что она вновь стала маленькой девочкой и лежит на панцирной кровати в палате пионерского лагеря, слушая страшилку про нечистую силу. Поверить в то, что Лешка проиграл кому-то в карты, не составляло труда, но мозг отказывался воспринять двадцать тысяч как сумму собственного долга. Двадцать тысяч при Лешкиной зарплате — это как бесконечность вселенной, как молекулы в капле воды…
Алексей осторожно заговорил, щурясь и пытаясь различить в темноте выражение Галиного лица:
— У нас есть триста. Можно еще телевизор продать. У ребят перехвачу… — Алексей замолк, прикидывая в уме, что на «перехвачу» нужно всего ничего: собрать по тридцатке с личного состава части. Включая рядовых, прапорщиков и командный состав. Еще немного — и останется на обмыв удачного предприятия. Со свойственной ему инфантильностью Алексей тотчас принялся обмозговывать реальность этого плана. Тридцать рублей — небольшие ведь деньги. Но собрать по тридцатке с офицеров — куда ни шло, а вот для рядового это почти годовое денежное довольствие, для «замка» (замкомвзвода) — полугодовое.
— Не говори ерунды, — сказала Галя, не дав Алексею подсчитать и прикинуть. — Даже если мы продадим все до последнего ржавого гвоздя, у нас не будет таких денег. За всю жизнь не заработать.
Алексей не нашел, что ответить. Какое-то время они лежали молча, и каждый думал о своем. Алексей размышлял, как хорошо, как славно было бы, если бы все люди жили мирно, дружно, помогая друг другу в случае любой напасти. Тогда только брось клич «По тридцатке для Лехи Жгута!», и все сбежались бы, снесли деньги в общий котел, выручили бы из беды. Еще, конечно, сильно помогло бы, если бы завтра или послезавтра объявили по центральному телевидению, на худой конец, по «Маяку», что коммунизм в СССР наконец построен и деньги отменяются раз и навсегда…
Галя думала о своем.
Карты и карточные игры в их доме были не в чести. Сколько Галя себя помнила, и отец, и мама, и ближайшие друзья семьи крайне скверно отзывались о карточных играх и об игроках, даже о тех, кто просто перекидывался от скуки в дурачка или коротал время на пляже за партией кинга. Даже такие безобидные игры, как акулина или такса, считались пусть и не преступлением, но явлением чуждым и делом недостойным. Карт в доме не держали, и если случалось наткнуться на группу играющих, скажем, в парке или на том же пляже, то мама непременно отворачивалась, словно игроки занимались чем-то совершенно непристойным. В школе Галя твердо выучила, что Бога нет, а джаз, кибернетика и секс — оружие мировой буржуазии. Дома она уяснила, что карты — это очень плохо, с чем соглашался и их куратор, готовивший старшеклассников для вступления в ряды ВЛКСМ.
К четырнадцати годам окружающий мир для Галины был ясен, разложен по полочкам, поделен на белое и черное, а точнее, на наше и «их». Добро и зло разделялись не упадническим идеалистическим пунктиром, а жирной сплошной линией, обмотанной для верности колючей проволокой, чтобы какая-нибудь мелочь не перебежала эту незыблемую границу.
И тут умер папа. И не просто умер. Папу убили.
Галине возбранялось даже спрашивать, кем работает ее отец. Он уезжал куда-то, пропадал неделями, чтобы потом появиться с кучей подарков и всяких вкусностей, отдохнуть недельку и снова уехать. Как-то само собой у Гали сложилось представление, что папа ее — секретный работник. Она уже знала, что многие умные советские люди являются секретными работниками и работают на всяких секретных объектах, оборонных заводах ив закрытых институтах. Воображение само дорисовывало картину: то папа строил метро от Москвы до самого Ленинграда; то папа изобретал самый мощный во всем мире танк, который помог бы трудящимся всех стран победить империалистов, как Гулливер из фильма помог лилипутским рабочим одолеть своих эксплуататоров; то помогал Советской власти ловить внутренних врагов и шпионов.
Правда, открывшаяся Галине после внезапной смерти отца, оглушила, ослепила новоиспеченную комсомолку, расколов хрустальный купол, который отделял плохое от хорошего, перемешала все, вывернула наизнанку.
Отец оказался не инженером, не летчиком-испытателем и не тайным борцом со шпионами. Отец оказался обыкновенным карточным шулером. Правда, шулером он был, если судить по обрывкам слышанных на поминках разговоров, первоклассным, но какое это имеет значение, если все жулики, воры, расхитители и картежники стояли для Гали на самой низшей ступени социальной пирамиды.
И убили ее отца отнюдь не враги Родины. Убили его такие же шулера, как и он сам. Менее удачливые, но более сообразительные и ловкие, чтобы раскусить папу и расправиться с ним.
От таких открытий голова пошла кругом.
С одной стороны, мама всю жизнь твердила, что картежники — кровопийцы и отщепенцы, с другой — постоянно говорила о своей любви к папе, превозносила его и поддерживала хлипкий, если задуматься, миф о его сверхсекретной работе.
Галя с детства считала, что живет в мире, где все ясно и просто, где нет полутонов, и ее место — на той стороне, где Правда. А оказалось, что все — ложь. Буквально все, во что она верила, оказалось ложью, все, кому она верила, ей лгали. Мир перевернулся.
Со свойственной настоящей комсомолке прямотой она так и сказала об этом матери. Сразу после похорон, прошедших странно, не по-советски и даже не по-людски: молчаливые незнакомые люди, какая-то обстановка таинственности, спешка…
Мама перестала плакать. Она подняла на дочь лицо с опухшими от слез веками и протянула руки, чтобы обнять ее, прижать к себе, но Галя не далась.
— Сначала ответь! — потребовала она. — Ответь! Почему все вы мне врали? Почему все неправда? Почему?
Мама покачала головой.
— Не все так просто, Галюня. И не все ложь. Самое главное-то ведь правда…
Самое главное? Галина растерялась. Она не вполне представляла себе, что такое это «самое главное». Что вообще главное в ее жизни? Верность идеалам? Вера в правое дело? Преданность Идее?
— А что главное? — спросила она, так и не определившись.
— Главное, что папа тебя очень любил, — просто ответила мама, и в голосе ее проступило даже удивление, что ее дочь сама не могла ответить на этот простой вопрос. — Он очень любил тебя и в этом никогда тебя не обманывал. И я люблю тебя. А что же до остального… В реальной жизни не все так просто. Даже самые мудрые могут ошибиться, самые идейно правильные могут сбиться с пути…
И Галя поняла. Она знала, что в свое время Генеральный секретарь товарищ Сталин боролся за счастье народа, но потом сбился с пути. Тяжелая болезнь подтачивала его силы, а чрезмерная народная любовь и ошибки соратников привели к значительному отклонению от намеченного курса на всеобщее счастье. Отклонение было значительным, об этом сказал Никита Сергеевич. Потом оказалось, что и Никита Сергеевич не во всем был прав. Ее отец, конечно, не был столь мудр, как руководители страны, и уж если они ошибались на своем тернистом пути, то простой смертный мог ошибиться и подавно. Вот только понять и простить заблудившихся секретарей было много проще, чем собственного отца. Пусть они обманулись сами и обманули еще миллионы идущих за ними, Партия извлечет уроки, сделает выводы. Но отец не имел права на ошибку, не имел права лгать ей, Гале. Потому что его она любила совсем не так, как Родину и Партию. Она любила его совсем по-другому: не за роль и не за вклад, без оговорок и торжественных построений. Она не носила на груди его маленький портрет и не клялась его именем, если хотела, чтобы ей поверили. Она любила его слепо и эгоистично, не желая делить эту любовь со своим классом, комсомольской ячейкой или колонной демонстрантов, которые вечно «в едином порыве». Это был ее папа, папка и папочка, и он не имел права ее обманывать, быть с ней нечестным!