– Дерьмово, – прямо признался пацан. – Ничего, не девка красная.
– И то верно, – кивнул Сорокин. – Чего тебе, добрый молодец?
– Да вот, Николай Николаевич, с просьбой к вам. Адресок Вакарчука дайте, ну тот, который настоящий. Надо бы написать, чтобы знали. А то ж он так без вести пропавшим и значится, стало быть, помощи семье никакой.
– Дело говоришь, Пожарский, – одобрил капитан. – А мы что-то за хлопотами и не додумались.
Он достал из сейфа смертник, проверил, на месте ли записка:
– Бери. И адресок, и медальон забирай, чего уж.
– Он что же, не понадобится? В дело там.
– Иди, иди, – строго сказал Сорокин, – дело. Не твоего ума это дело! Ишь криминалист выискался. Как приятели-то, поправляются?
– Зарастают потихоньку.
– Ну вот и добре. Все, свободен, не мешай. Вон, видишь, у Сергея Павловича творчество…
Коля, попрощавшись, вышел.
– Николай Николаевич, а по этому, фон-барону-то, что в итоге получается?
– Ну что-что, по нему особо нет ничего, – отозвался капитан Сорокин как-то уклончиво. – Возможно, что Герман его и укатал, если Маргарита твоя права и Пожарский не брешет в очередной раз. И этот мешочек с золотишком и коронками подсунул, чтобы было похоже, что свои за крысятничество порешили. У них там того… бывает.
– Ну, фон этот и с того света неслабо помог, – заметил Акимов, изо всех сил оттягивая момент, когда придется-таки снова взяться за перо.
Николай Николаевич вздохнул, похлопал по своей монструозной чудо-папке из «источников»:
– Это да. Хочешь глянуть-то небось?
– Спрашиваете. Так секретно же вроде?
– А ну тебя, – отмахнулся капитан. – Бери, бери, полюбопытствуй. Для вдохновения или для отдохновения…
Веером распались по столу фото, которыми снабдили Сорокина во время его визита «источники», запечатлевшие для потомков деяния Минхерца – белозубо улыбающегося, позирующего на фоне повешенных, разносящего выстрелом череп «последнему еврею» так, чтобы в его сторону не брызнуло ни капли, следующего вдоль рва с расстрелянными, добивающего кого-то из выживших.
Многочисленные протоколы допросов, среди которых обнаружились и такие листы, исписанные мелким четким почерком: «Я, Гельмут фон Дитмар, настоящим подтверждаю, присутствовал при уничтожении карательной операции по колониям Софиевка, Болеслаувка, Горичевская. Ею руководил человек, которого все звали не по имени-фамилии, а Минхерц. Он свободно говорил на украинском, польском, русском, немецком. Все убитые – лица польской и еврейской национальности, в том числе женщины, старики и дети, в том числе грудные.
Вопрос: Каким образом убивали?
Ответ: Бросали живыми в колодцы и траншеи, затем добивали из огнестрельного оружия. Человек, которого называли Минхерц, велел подбросить грудного ребенка – девочку – и расстрелял в воздухе. Колонии сожгли так, чтобы потом нельзя было восстановить, все только отстраивать заново.
Жителям поселка Яновая приказали выходить из домов, они отказались. Тогда Минхерц приказал заколотить хаты снаружи, ведрами наносить бензин с бензохранилища, облить и поджечь. Люди начали выпрыгивать из окон, выламывать двери, их расстреливали.
Вопрос: Сколько человек лично убили вы?
Ответ: Лично я ни одного человека не убил, потому что отказался. В связи с этим был расстрелян вместе с группой лиц еврейской национальности. Минхерц сказал, что из уважения к моему таланту и происхождению позволяет мне не раздеваться, остаться в форме. Расстреливала колонна, всех разом; когда раздался выстрел, я сам бросился в ров, сверху нападали мертвые. Ночью я сумел вылезти, добраться до линии фронта. Прошу занести в протокол: я сдался добровольно. Я католик, пацифист, за отказ воевать на Восточном фронте сидел в концлагере».
– Что, тошнит? – спросил Сорокин, откровенно наблюдавший за подчиненным.
Акимов кивнул, сглатывая.
– Не мучайся, я сразу конец сказочки тебе выдам. Минхерца, то есть Ивана Денисовича Фролова, штурмбаннфюрера, повесили во Львове в тысяча девятьсот сорок пятом. Вот так вот… – и, вздохнув, Николай Николаевич напомнил: – Давай, давай, пиши. У тебя еще бабкины кролики с гиппопотамом.