Михаил Пархомов
Тени на стене
Как начинаются войны? Почти всегда неожиданно и коварно, когда в природе разлита доброта и люди меньше всего думают о горе, о смерти. Вот и военный моряк Петр Нечаев услышал сигнал большого сбора не на корабле, а на берегу, когда, казалось, ничто не предвещало военной грозы.
В тот день Нечаев получил увольнительную. Была суббота. Все счастливчики, получившие увольнительные, долго драили ботинки, утюжили черные клеши. Не палубе было шумно и весело. Только вахтенные, скрывая зависть, отводили глаза. А Костя Арабаджи, которому на сей раз не повезло, подошел к Нечаеву и, неслышно вздохнув, попросил:
— Ты Клавке скажи, что я… В общем, встретимся завтра. Не забудешь?
У Кости на берегу тоже была зазноба.
Нечаев кивнул: обязательно передаст. И привет тоже. Потом, поправив на голове белую бескозырку, которая крахмально хрустнула под пальцами, он забросил ленточки за спину и шагнул к трапу. Там, на плоской ленивой волне, уже покачивался баркас.
До берега было не далеко и не близко — крейсер стоял на рейде. С трех сторон, покуда хватал глаз, простиралось раскаленное летнее море. А впереди нарядно и празднично белел Севастополь. Город спускался к воде уступами. Его дома стояли в иссиня–темной зелени: акации сбились в кучи, а над ними, словно бы выстроившись по матросскому ранжиру, застыли кипарисы. Небо было прохладным, без облачка.
Но вот баркас подошел к пристани. Издалека, с моря, донесся тихий перезвон: было ровно шесть часов, и на кораблях били склянки.
Взбежав по широкой лестнице, Нечаев сразу же попал в пестрое многолюдье Приморского бульвара. Здесь, под электрическими часами, они всегда встречались с Аннушкой.
Он служил уже второй год. У всех его друзей, по крайней мере он так думал, были в Севастополе подружки, и только он один, получая ненужные, бессмысленные увольнительные) слонялся по пустынным, добела выжженным улочкам, на которых лежали мохнатые тени, по строгим зеркально–паркетным залам морского музея, заставленного моделями фрегатов и бригантин, а то, делать нечего, по два сеанса просиживал в тесной духоте какого–нибудь кинотеатрика, чтобы убить время. Он тщательно скрывал от друзей свое неприкаянное одиночество и, когда его спрашивали, где он пропадал на берегу, напускал на себя, как говорил Костя Арабаджи, восточную загадочность. И все были уверены, что у него завелась на Корабельной стороне зазноба, которую он скрывает, чтобы Костя Арабаджи или кто–нибудь другой ее не отбил. Так было до тех пор, пока однажды, поднимаясь с Графской пристани, он не встретил Аннушку.
К незнакомой девушке он но рискнул бы подойти, но Аннушку он знал давно. Впрочем, знал не ее, а голенастую угловатую девчонку с двумя косицами, дочь агронома, которая в выгоревшем ситцевом платье каждое утро появлялась в соседнем саду и собирала в подол абрикосы. Было это давным–давно, когда Нечаев еще учился в школе. И не здесь, и не в Одессе, в которой он жил, а под Чебанкой. Тогда он на лето всегда приезжал к деду. Степь. Жнивье. Белые мазанки, белые гуси, купающиеся в жаркой пыли. Белая футболка с закатанными рукавами… Как давно это было! Нечаев спал в саду, под звездами. Там сладко пахло абрикосами и медом. А рядом был ее сад.
Теперь же перед ним стояла совсем другая Аннушка — стройная, узкоглазая, в синей гофрированной юбчонке и белой батистовой блузочке, перехваченной широким лакированным ремнем. Она первая окликнула его и, протянув руку, спросила: «Не узнаешь?»
За это время она успела окончить школу и поступить в техникум. Да, она уже на втором курсе. Учится здесь же, в Севастополе, а живет у тетки. Отец? Умер в позапрошлом году. Мать? Осталась там, Аннушка махнула рукой на запад, у них как–никак дом, огород, хозяйство… Потом она сказала, что ему идет морская форма и что она знала, что встретит его.
Он пошел рядом, пристраиваясь к ее шагу. Было пасмурно. Он слушал ее болтовню не очень внимательно. Для него она все еще была голенастой девчонкой. Он все еще смотрел на нее прежними глазами. И только заметив, что на них оглядываются, что встречные моряки смотрят ей вслед, он приосанился.
С этого все и началось. Он спросил, где она живет, и в следующую субботу пришел к ней. Он уже не боялся, что кто–нибудь из ребят, увидев его с Аннушкой, потом спросит: «И где ты выкопал такую?» Теперь он ждал субботы, как ждут чуда. И чудо являлось ему в белой блузочке и прюнелевых туфельках с перепонками. Чудо было изменчиво. Он никогда не знал, что оно выкинет в следующую минуту.
Но им было хорошо вдвоем. Они вспоминали Чебанку с ее пасеками и кудрявыми садами, вспоминали студеную коду, хлюпавшую из ведра, когда Нечаев вертел короб, на который наматывалась цепь — колодец был темен, как глаза Аннушки. Им было что вспомнить. Но это прошлое виделось сквозь дымку. Было жаль, что с ним покончено. У этого прошлого был грустный запах осенних яблок.
— Я, кажется, опоздала…
Она опять застала его врасплох. Она любила появляться неожиданно, совсем не с той стороны, с которой он ждал. Видя, что он сердится, она взяла его под руку.
В парке играл оркестр.
Они уселись за столик, и девушка в кружевном передничке принесла им мороженое. Потом они стреляли в тирс по зайцам и совам.
Затем Аннушке захотелось танцевать, и они поднялись на танцевальную площадку, вокруг которой горели фонари. «Танцуем вальс! — объявил узкоплечий парень с черными бачками на птичьем лице. — Кавалеры приглашают дам». И Нечаев, как заправский кавалер, прищелкнул каблуками.
На танцевальной площадке было душно. Аннушка обмахивалась батистовым платочком, который потом засовывала под ремешок часов. На ней была его бескозырка. Когда он попытался отобрать ее, Аннушка увернулась. Знала, что без бескозырки он не может вернуться на корабль. А было уже поздно.
Наконец она сжалилась над ним. «Ладно, возьми. Очень надо…» Она поджала губы. И он побежал, то и дело оглядываясь и думая о том, как бы не опоздать на последний баркас.
Так случилось, что сигнал большого сбора он услышал возле штаба флота.
А потом, стоя на баркасе, увидел, как один за другим погасли в темной дали Инкерманские створные огни и Херсонесский маяк. И сразу появилось что–то зловещее в темном небе над Севастополем, в темном море. А он, грешным делом, все еще улыбался и теребил бескозырку. И почему это все девчонки любят щеголять в бескозырках?..
Он продолжал улыбаться, даже когда спустился в кубрик. Он был уверен, что все уже спят. Но стоило ему прилечь на свою койку, как сверху свесилась вихрастая голова, и Костя Арабаджи спросил шепотом:
— Видел Клавку?
— Сказала, что будет ждать.
— А у тебя как дела? Впрочем, можешь не отвечать. Факт, как говорится, «на лице».
Нечаев притворился спящим. Косте только попадись на зуб!.. Он был родом из Балаклавы, но мог заткнуть за пояс любого одессита. Но тут Нечаева выручил Яков Белкин. Приподнявшись на локте, он так рявкнул, что Костя поспешил спрятать голову под подушку.
И стало тихо. Из открытого иллюминатора в кубрик проникал по–ночному теплый шелест моря. И смутно белели в темноте простыни и подушки, придавленные головами спящих. А Нечаев лежал и думал о том, что за те полтора года, которые они провели бок о бок в одном кубрике, и балагур Костя Арабаджи, и увалень Яков Белкин — пот о ком не скажешь, что он родом из Одессы! — и тихий Шкляр по прозвищу Сеня–Сенечка, чья койка была напротив, и все остальные матросы, даже те, с которыми он иногда спорил, стали ему так дороги и необходимы, что теперь он не мыслил себе дальнейшей жизни без них.
Когда корабль выходит в открытое море, и вдруг раздается сигнал тревоги, и все занимают свои места согласно боевому расписанию, и от напряженного ожидания на скулах натягивается кожа, — в такие минуты с особой остротой радуешься тому, что ты не одинок. Хорошо, что рядом с тобой товарищи. Вот они стоят в брезентовых робах. Один, второй, третий… И вдруг ты начинаешь понимать, что они тебе дороже всех людей на свете. Что ты без них?
И теперь он тоже думал о них.
Но потом он перенесся из действительности в прошлое, в котором было тепло и уютно именно потому, что в нем была Аннушка. В это прошлое он возвращался всегда охотно. Он заметил, что люди вообще живут не столько в настоящем — разговаривают, работают, несут караульную службу — сколько в прошлом, в этой стране воспоминаний, в которой никогда не бывает ни слишком холодно, ни слишком жарко. Эта страна была освещена тихим солнцем. И в ней все еще можно было изменить по своему желанию, стоило лишь захотеть. Бесплодное занятие? Никому еще не удавалось улучшить и исправить собственную жизнь? Может быть… Но человеку позарез надо чувствовать себя хозяином собственной судьбы. У него можно отобрать свободу и жизнь, но отобрать у него мечту — нельзя.