Профессор, как обычно, сидел в своём кресле. От вчерашней растерянности не осталось и следа. Он щелчком сбил соринку с рукава и, поправив очки, вынул знакомый Эрнсту бумажник из крокодиловой кожи.
— Вот пропуск в порт, а вот документ на посадку. Транспорт номер восемьдесят семь. Я знаю, о чем ты думаешь, Эрнст, — улыбнулся профессор, — не беспокойся. Твой начальник все знает.
Начальник?! Фрикке представил себе скучное лицо с большим вислым носом, снова услышал поучающий голос: «Если бы ты знал, дорогой дядюшка, о чем я думаю, ты бы не был так спокоен». Но Фрикке ничего не сказал профессору Хемпелю.
Два мощных взрыва один за другим снова потрясли дом. Дверь в кабинет приоткрылась.
— Альфред, — раздался испуганный голос фрау Хемпель, — мы тебя ждём! Надо бежать в бомбоубежище, здесь оставаться опасно.
Профессор отмахнулся. Дверь тотчас закрылась. Голоса в соседней комнате стихли.
Фрикке покосился на дверь, но не шевельнулся. Он всегда был готов рискнуть, если это было необходимо, но никогда не пренебрегал осторожностью. Если бы не дядя, он, конечно, предпочёл бы спуститься в убежище.
А профессор словно не замечал ничего. Он насупил брови. Две глубокие морщины легли поперёк его лба. Наконец веки его дрогнули.
— Дорогой Эрнст, — сказал он, — теперь мы можем спокойно беседовать. Я имею в виду прежде всего то обстоятельство, что нас никто не подслушивает; все, кто занимается этим делом, весьма дорожат своей жизнью. Ну так вот, слушай. С семнадцати лет ты рос возле меня. Я помогал тебе, как родному сыну, искренне хотел сделать из тебя честного, порядочного человека. Я следил, как ты учился старался привить тебе любовь к солнечному камню. И по крайней мере в одном я не ошибся: ты знаешь и любишь янтарь.
С рёвом промчалось звено самолётов, едва не задевая крыши. Захлопали запоздалые, разрозненные выстрелы зениток.
— Ты хорошо знаешь мои убеждения, Эрнст. Я до конца предан нашему фюреру… Или, скажем, был предан, — переждав шум, добавил профессор. — Но фюрер смертен, а бессмертные творения человеческих рук должны жить вечно. Они должны приносить радость и счастье великой германской нации. В этом я вижу смысл своей жизни.
Профессор Хемпель встал, прошёлся по комнате.
Фрикке выжидательно молчал.
— Настало тяжёлое время, мой дорогой, — продолжал профессор. — В борьбе за жизнь, против страшного врага мы напрягаем последние силы, — он тяжело вздохнул, — но, как видно, нам не суждено победить. Но не только в этом трагедия, Эрнст. Германия не раз проигрывала войны и оставалась великой. Наша трагедия — алчность партийных вельмож, — подойдя к Фрикке и понизив голос, сказал он. — Не все, но, к сожалению, многие, Эрнст, ведут себя просто как мародёры. Эти подлецы протягивают руки даже к музейным ценностям! Кто знает, если бы не я, что стало бы с нашими сокровищами, Эрнст. — Хемпель сел, снова вскочил и опять принялся ходить по комнате. — Они бы, наверное, умудрились продать за бесценок американцам даже уникумы: величайший памятник искусства немецкого народа — янтарный кабинет…
— Но, дядя, ты сам говорил: янтарный кабинет принадлежит русским!
— Это ровно ничего не значит; теперь он принадлежит нам, принадлежит по праву сильного. — Почти выкрикнув эти слова, Хемпель остановился. То гнев, то грусть, то отчаяние отражались на его лице. — А собственно говоря, почему по праву сильного? — Он снова сел в кресло. — Откуда у немецкого народа право на особую роль? Так сказал фюрер?! Но разве это справедливо? Да, да, эта мысль только что пришла мне в голову, словно я спал много лет и теперь проснулся. Мне тоже нравилось быть немцем.
Хемпель закрыл глаза и устало откинулся на спинку кресла.
«Ну что он терзается? — подумал Эрнст, глядя на дядю. — И почему он решил, что я влюблён в этот жалкий янтарь?» Морщины и тёмные круги под глазами стали на лице профессора особенно заметными.
— В нашей трагедии виноваты мы, все немцы. — Он провёл по лбу длинными пальцами и строго взглянул на племянника. — Мы считали себя вправе деликатничать и закрывать глаза на некоторые, не совсем приличные с точки зрения порядочного человека действия наших вождей, направленные якобы на благо немецкой нации. Сначала это мало затрагивало истинных немцев и даже несколько льстило их самолюбию… И это сыграло свою роль, помогло разрушить границу между дозволенным и недозволенным. Но, закрыв однажды глаза на малое, мы вынуждены были потом закрывать их на все, положительно на все — так уступчивость переходит в низость, делается подлостью. И вот финал — мы у разбитого корыта. Что возьмёт молодёжь у нас, стариков? Какой опыт приобретёт она сама? Позор. Унижение. Растленная молодёжь, ненависть всех народов. — Профессор закрыл руками лицо.
— Но, дядя, война ещё не кончена! — воспользовался паузой Эрнст Фрикке. — И даже если русские победят, они долго не смогут воспользоваться плодами своей победы. Восстанет Пруссия. Вся Германия!.. Каждый немец превратится в волка-оборотня! Гаулейтер Кох вчера выступал по радио, он сказал…
— Знаю, что мог сказать Эрих Кох, этот грубиян и невежда, — прервал Эрнста профессор, — нет никаких оснований предполагать, будто сказанное им сбудется. Но перейдём к делу. Вот здесь, — он взял со стола плоский цинковый ящичек, — хранится опись, где спрятано и что спрятано. Ящик хорошо запаян, — продолжал он упавшим голосом, — его можно хранить даже в воде.
Профессор пристально посмотрел на племянника.
— Слушай внимательно, дорогой Эрнст. По указанию гаулейтера списки были составлены в одном экземпляре — только для имперской канцелярии. Но я в предвидении всяческих случайностей, — тут профессор тяжело вздохнул, — составил второй экземпляр, он в этом ящике, ты вручишь его моему другу… Эрнст, ты должен сохранить ящик… Если у тебя останется хоть капля крови, мой мальчик, — ласково, но твёрдо сказал он. — Кроме того, я вложил сюда список, у которого нет ни одной копии; там перечислены уникумы, не попавшие в бункер гестапо… Где они спрятаны, знаю только я. Настало время, когда все может случиться, — продолжал профессор. — В чьи руки попадут планы захоронения музейных сокровищ, отправленные в имперскую канцелярию? Как знать, может быть, они потеряются, исчезнут навсегда. — Вдохнув изрядный глоток едкого дыма из чёрной сигары, профессор закашлялся и долго молчал. — Прости меня, Эрнст, — спохватился он. — Я заставляю тебя ждать. Итак, кроме списков, я вложил в этот ящичек самые свои любимые янтарные камни с редчайшими включениями. Ты знаешь какие, — профессор улыбнулся и ласково провёл рукой по крышке металлического ящика. — Я решил доверить тебе, дорогой Эрнст, все, для чего жил, для чего продолжаю жить.
Только теперь профессор Хемпель посмотрел на часы и заторопился.
— Тебе пора, мой мальчик. Возьми немного денег, в дороге их всегда не хватает. — Он вынул из бумажника несколько банкнотов. — Желаю успеха, счастливого пути. — Профессор обнял племянника, слегка прикоснувшись сухими губами к его лбу.
* * *
В этом году Эрнсту Фрикке исполнилось двадцать восемь лет. Жизнь Эрнста была не из лёгких. Отец его Ганс Фрикке, галантерейщик, держал лавочку и жил если не богато, то безбедно. Когда сыну исполнилось три года, умерла жена, и с её смертью удача оставила Ганса. Он разорился и в том же году умер.
Малолетнего Эрнста взяла на воспитание сестра отца, Гертруда, жившая в то время в Мемеле. Она была замужем за литовцем Балисом Жемайтисом, мелким почтовым чиновником. Они жили безбедно, у них было двое детей — мальчик и девочка, и приютить осиротевшего племянника они сочли своим долгом. Четырнадцать лет Эрнст прожил в Мемеле, на литовском языке говорил преотлично, будто и родился литовцем. Научился он болтать и по-русски у своего приятеля по гимназии, сына русского офицера-белогвардейца.
Когда Фрикке окончил гимназию, им заинтересовался Альфред Хемпель — профессор Кенигсбергского университета. Жена профессора Эльза, урождённая Фрикке, была младшей сестрой Ганса Фрикке. Профессорская чета жила дружно, но детей у них не было.
Жарким летом племянник, вызванный телеграммой доктора Хемпеля, приехал в Кенигсберг. Он должен был поступать в университет — так требовал профессор, взявший все расходы на себя.
В это время коричневая зараза охватила Германию. В немецких городах гремели фашистские барабаны. Под их деревянную дробь и воинственные выкрики маршировали все, кому были по душе истерические вопли сумасшедшего фюрера. Одни хотели выслужиться, а иные боялись за свою жизнь. Честность, порядочность — все, что немецкий народ веками собирал и хранил как самое дорогое, было растоптано сапогом нацизма и заменено лицемерием и угодничеством.
Нацисты вдалбливали в головы немецких лавочников и чиновников учение Ницше о сверхчеловеке, и это принесло страшные плоды. Филистеры, возомнив себя полубогами, убивали, насиловали, грабили. Вожди белобрысых хищных зверей разрешали все. Развращая людей, нацизм готовил «избранный народ» владычествовать над миром рабов.