– Не вытурят, – ответил он сдержанно.
Что-то было за этим.
– Паша, у меня же никаких бумаг нет!
– Доедешь, – повторил он.
Приходилось переходить на другую тему:
– Паша, а помнишь, как Ратаевский отбивался, будто он не утаил те золотые?
Паша вспыхнул:
– Убивать таких гадов надо!
– Как – убивать?
Паша понял это как технический вопрос:
– А очень обыкновенно: каблуком.
Он не глядел на меня, сидел бледный и злой. Но мы были старыми друзьями. Он решил что-то мне рассказать, поборол гнев и начал:
– Я их всех ненавижу. Много, много лет. С тех пор, как отца…
Голос его прервался. Он вновь поднял голову:
– Я тебе не рассказывал. Отец был машинистом на паровозе, это в последние годы, а так все ездил сначала кочегаром, потом помощником. Развился у него ишиас, у многих машинистов от разницы температуры у топки и снаружи, от сквозняков, от высовывания в окна бывает эта болезнь. Он уволился с дороги. Пошел работать на паровую мельницу механиком. Котельная маленькая, котел «Бабкок и Вилькокс» старый, с полсотни лет, требовал ремонта. Отец говорил, хозяин Гончаров не слушал, ну котел взорвался, и отец сварился.
Я весь съежился:
– Как – сварился?
Даже после всех этих лет Паша не мог спокойно говорить об этом:
– Охватило всего перегретым паром, и с него вся кожа слезла. Он мучился двое суток и умер. Вот я их всех и ненавижу… Нас осталось пятеро. Котельный инспектор за взятку составил акт, что взрыв и несчастный случай произошли по недосмотру механика. И ничего мать с хозяина получить не смогла.
Мы помолчали.
– Как же мать вас всех подняла? – спросил я.
– Ну как? – неохотно и скупо отвечал Павел, видимо насилуя себя. Порыв прошел. – Пошла сначала белошвейкой по домам, шила поденно, по рубль с четвертаком в день, работа непостоянная, часто без хлеба сидели… Потом в прислуги… к таким господам, как этот… Сколько стыда и горя натерпелась. Меня на последние гроши вытянула, я, как мог, тянул сестренку, и вот только революция… Слушай, ты, – внезапно обратился он ко мне, – мы с тобой товарищи, во всем товарищи, я тебе верю, во всем верю, и я тебя с ними не путаю, ты это знай…
После маленькой паузы он добавил:
– Только ты вот чудной немного, заучился, что ли? – Он впервые улыбнулся. – Ты не бойся, доедем, как надо, никто тебя не тронет.
Но желание задавать вопросы овладело мной не на шутку, я снова спросил:
– А что за человек этот Листер? Что он и кто он?
Паша опять замкнулся:
– Ну, кто. Ты же слышал: военный.
– А теперь что?
– Теперь? Опять же слышал: едет лечиться в Туркестан.
Голос Паши звучал уже чуть раздраженно. Я явно пережал педаль.
– Паша, а как приедем, что будешь делать?
– Как приедем, видно будет. Найдут дело.
– Кто найдет?
Паша помедлил, потом сказал, и в голосе его зазвучала нотка важности и гордости.
– Партия найдет. Я еду в распоряжение Туркбюро. Туркестанского бюро ЦК партии, – повторил он раздельно.
– Паша, а Толмачевы тебе понравились?
– Понравились, – просто ответил он. – Из тех, да не паразиты.
– А Катя?
Паша чуть покраснел. В спорте это был запрещенный удар – ниже пояса.
– А что?
Все было ясно без слов.
– Ну, давай ложиться, – сказал он, не подымая глаз.
Мы разделись в темноте, легли, и каждый стал думать свою думу.
Паша был прост и откровенен во всем, кроме, как я видел, некоторых тем, которых я не должен был касаться. Но это нормально. Революция научила нас уважению к тайне товарища. Каждый из нас знал, что он был волен спрашивать товарища о чем угодно, но что тот не был волен на все отвечать.
После этого разговора у меня еще больше защемила совесть. Мои вопросы, с которыми я наседал на Пашу, имели особую подкладку, хотя во всем этом я не отдавал тогда себе отчета: я держал себя так, будто нам нечего было скрывать друг от друга, и заставлял его переходить к обороне именно потому, что в глубине души больше всего боялся наступления. Я без конца спрашивал его, чтобы не дать случая ему спрашивать меня. Но я знал, что Паша не отвечал на некоторые вопросы из чувства долга; я же преследовал глубоко личные цели. Ведь я обманывал Пашу, скрывая от него истинную цель своей поездки. На самом деле я собирался немедленно же по прибытии в Туркестан, любыми правдами или неправдами, пробраться дальше за рубеж, в Индию. Как только представилась бы такая возможность, я бы уехал в ту же минуту, даже не попрощавшись с Пашей, который, ничего не подозревая, был просто орудием для выполнения моего плана.
1
Не буду описывать всего пути, да он и не имеет прямого отношения к рассказу. Ехали мы почти шесть недель. Проехали Заволжье, синие дали оренбургских степей, Голодную степь за Аральским морем, простояли несколько суток в Ташкенте, но все это я помню очень смутно. Дело в том, что в результате «заготовок» дров, в которых участвовали мы все, хотя я что-то не припоминаю участия Бориса в этих предприятиях, я очень скоро свалился с плевритом и почти весь остальной путь пролежал в жару. Как сквозь сон помню строгое и уже немного чужое лицо Александры Ивановны, ее крепкую руку, которой она поддерживала меня под спину, когда выслушивала; Катю, озабоченно глядящую па термометр; Пашу. Я не вышел в город в Ташкенте – я был еще слишком слаб, – и жажда воздуха, движения, новизны появилась только на дальнейшем перегоне до Ферганы. Меня везли туда, не спрашивая. Слишком бессилен и безразличен был и я, чтобы спросить. Эшелон с подарками остался в Ташкенте, наш же вагон прицепили к другому товарному поезду.
Вот приезд в Фергану и все последующее я помню в мельчайших деталях. Поезд тащился еще медленнее, чем прежде, но как раз за это время я стал оживать и набираться сил. Целыми днями я сидел на подножке нашего вагона, вдыхая благодатный воздух степи. Летевшая от паровоза сажа слепила мне глаза и оседала на лице и на руках, но моим легким нужен был воздух, и я не уходил, пока не начинала кружиться голова.
В Фергане мы оставили вагон на попечение проводника, и все порознь отправились в город.
Какое чудо был этот город! Узбеки в пестрых халатах, в тюбетейках, многие в чалмах; ишаки и верблюды, важно шествовавшие с вьюками на своих горбах; арыки, текущие через город, шумящие тенистые ивы и тополя над ними; нескончаемые живописные базары с горами риса, лука, фруктов и миндаля. Мне еще по дороге приходило в голову, что следовало научиться говорить немного по-узбекски, хотя бы обиходным словам, но больше знать я не хотел. На первый взгляд такая сознательная ограниченность может показаться странной, но так оно было. Я специализировался на Индии, а санскритская грамота – ревнивая богиня и не терпит соперниц. Вот почему, приехав в Туркестан и не зная ни ислама, ни арабской культуры, ни тюркских языков, я и не стремился их узнать.
Я вышел из вагона с некоторым предубеждением против той страны, в которую приехал. Конечно, это был уголок Центральной Азии, мечта стольких известных всему свету путешественников и искателей приключений, но все же это был только Ближний Восток, и притом его окраина; моя же душа, мои помыслы, моя фантазия принадлежали далекой Индии. Мой край был дальше, загадочнее. Узбеки, киргизы, караван-сараи, мечети были интересны; но подождите, я не дам себя отвлечь: я держу путь в еще более неизведанную и таинственную область – Лагор, Бенарес, Дели, старую Индию с ее дворцами, храмами, древними городами и великой тайной поэзии и искусства.
Итак, в Фергане мы разбрелись кто куда – по делам или просто так, – и я попал на площадь, со всех сторон обставленную чайханами. Какая чудная вещь чайхана! Она открыта с трех сторон, только сзади стенка, скрывающая помещение хозяина. Три же открытые стороны держатся на столбах с навесом над ними. Столов или стульев нет, и вся чайхана представляет собой сплошной, покрытый коврами помост с проходом посередине. Залезьте на ковры, подожмите ноги, позвольте чайханщику принести вам чайник чая и пиалу (он сделает это, не спрашивая), и вы оторвались от Европы, вы – часть мудрого и вместе с тем бездумного Востока; глядите, как развертывается перед вами, подобно пестрому ковру, процессия жизни; хотите – перебирайте четки или бормочите молитвы, хотите – прихлебывайте терпкий зеленый чай и обменивайтесь немногословными репликами с друзьями, хотите – сидите и думайте, а не то просто сидите.
Но тогда я, конечно, еще не вжился в Восток и не достиг необходимой степени мудрого спокойствия, и в ту пору доминирующим моментом во мне, несмотря на слабость и усталость, оставалась жажда новизны и чувство нетерпеливого любопытства. И, кроме того, меня грызло сознание необходимости подыскать какую-нибудь работу, чтобы прожить до побега. Я не хотел более быть в тягость Паше и не хотел слишком долго его обманывать.