Как странно, Сергей, вспоминать все это в цивилизованной тюрьме с либеральным режимом, цветным телевизором, дартами и правом выписать книги даже из библиотеки Британского Музея. Почему с умилением вспоминаю я именно санаторий, где мне всегда было трудно жить, где я чувствовал себя, словно в тюрьме — малой части великого Мекленбурга? Помнится, жил я в одной палате с диссидентоведом и сыщиком, спящими с открытым окном, что для меня смерти подобно: просыпаюсь с полноценным насморком. Смеялись они до колик, когда я утром чихал до одурения, подтрунивали, что я не вхожу в море, когда вода ниже 25 градусов по Цельсию, и однажды взяли меня на пляже за руки и ноги (это жандарм и филер!), раскачали и бросили в морские воды, переполненные медузами, холодными, как скорпионы, вползавшие когда–то в мою детскую кровать. Боже, каких историй я там наслушался! Один следил–следил за поэтессой, подрывающей устои, вошел за ней в подъезд, и там у них неожиданно вспыхнула любовь, затем в цирке роман завертелся с укротительницей тигров и проходил прямо на спящем хищнике; другой работал над крупным ученым, обставлял его агентурой, прокалывал колеса машины, организовывал обыски под видом грабежа квартиры, и полюбил его (клялся мне!), как личность, и поверил, как в Бога, и сейчас, когда ученый почил и, по мекленбургским законам, признан гордостью нации, ходит, наверное, на его могилу, плачет и возлагает букеты цветов.
Впрочем, я надоел тебе воспоминаниями, Сергей, совсем забыл и о маленькой Радости: назначили меня редактором тюремной газеты, и это щекочет мое тщеславие не меньше, чем получение нового чина в Монастыре.
А вообще и грустно, и тоскливо, и не знаешь, куда себя деть, и зачем жить — времени тут на философские раздумья хватает… Вот такие дела, Сергей, помнишь, как ты пел под гитару: «В Лондоне танки, в Лондоне танки, и вот уж в Темзе тонут янки. И взрывы, как грибы–поганки, и в стратосферу валит дым»? Взрывов пока не слышно и танков не видно, а я сижу в тюрьме и сидеть буду до славного переселения к большинству человечества (лет пять–шесть, наверное, скостят за блестящее редактирование газеты). Наконец я придумал себе достойную эпитафию: «Sic transit gloria intelligentsiae».— «Так проходит слава разведки». Гниет здесь гордая латынь, аминь!
Наверное, Сережка, человечество идет к своему концу, и потому оно так опутано шпионством, люди вырождаются, проникаются все большим недоверием и ненавистью, грязь сыплется с неба, пустеет природа, испачканная воспетым нами прогрессом, затягивает ядерная отрава.
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть, И АД СЛЕДОВАЛ ЗА НИМ, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными.
Бритая Голова блеснул на прощание глазенками, пожал руку через стол (не выходил, стыдился карликового роста) и сказал: «На вас возложена миссия государственного значения: найти и обезвредить Крысу. Это один из многих наших врагов. Их много, и они нам нужны, ибо борьба с врагом объединяет народ, и чем больше врагов, тем сильнее нация!»
Неуютно и тесно мне в камере, даже в столь шикарной, но еще теснее на воле, Сергей, где человек, словно комар над грохочущим вулканом, где все пылко, зыбко и непредсказуемо. Ради чего я жил, Сергей? Проще сказать, ради чего я только не жил: и ради Великой Теории, большого рояля, который никогда не умещался в моей голове и вскоре распался на куски, и ради крепости славного Мекленбурга, которого почему–то всегда застигают врасплох коварные вороги. Все это вранье, I lived for living, я жил ради того, чтобы жить, любил мотаться по миру, хорошо жрать и пить, и женщин, и новые улицы, и листать газеты, пока пальцы не почернеют от типографской краски. И все–таки, если по чести, я любил эту проклятую работу: зияющую бездну неопределенности, щекочущую нервы таинственность, дымок конспирации и горьковатый страх, когда ступаешь на канат. Я любил эту работу, я любил радость победы, когда вербуешь и чувствуешь власть и свою волю, я любил успех, когда горячо бьется пульс и гремит в ушах: «Ты победил!» Все это ужасно, и Бог вряд ли простит мне это, и все же я надеюсь, что Он простит и поможет — помогал же Он в детстве возвращать домой маму!
Помнишь, Сережка, как ты закричал на меня: «Уходи вон из нашего дома, шпион!» Вот я и ушел, и, кажется, навсегда».
…Так мы и стояли друг против друга — два старых кореша, два мастера деликатных дел, два давних соперника. Любимая женщина лежала в глубоком обмороке, а товарищ Ландер и не думал просыпаться — Коленька не пожалел ему лошадиной дозы, всегда был щедр, легко давал деньги взаймы, наверное, и Енисея отправил в вечное путешествие с помощью такой же волшебной иглы.
— Ты прекрасно выглядишь! — сказал Челюсть (комплимент пришелся к месту, и я пригладил расползшийся пробор).— Теперь нужно доставить его до судна, оно совсем рядом, а я на машине. Он вполне сойдет за пьяного матроса, загулявшего в портовом кабачке, я принес с собою голландскую форму, надо его переодеть…
Я кивнул головой, еще не зная, что делать,— Челюсть свалился на меня как снег на голову, исходил из него лучезарный свет бодрости, широкая улыбка бродила по лицу, выдающийся подбородок сливался со щеками, только уши лопухами врывались в эту гармонию, как кашель чахоточника в фугу Баха.
— Но сначала небольшой приятный сюрприз,— продолжал он резво, — читай, я специально расшифровал и отпечатал для тебя — И протянул мне машинописный текст.
«Лондон, Тому. Мекленбургский народ… все прогрессивное человечество празднует… ура!… поздравляем… желаем успехов в работе и счастья в личной… ура! В связи с праздником — ура! — и определенными успехами в решении поставленных задач[95] руководством принято решение повысить вас в должности и досрочно присвоить вам звание… эт цэтэра, эт цэтэра». Подпись любимой Головы.
Я щелкнул каблуками и сказал просто, как солдат: «Служу великому Мекленбургу!», хотя настроение было далеко не праздничное, как афористично говаривали незабвенные Усы, даже совсем наоборот.
— Это только начало! — Словно халвой набивал мне рот.— Дома тебя ждут еще награды. Операция прошла великолепно. Чисто сделано! Теперь доставим его на судно — и точка. Прекрасно сработано, старик!
Он зажег сигарету и по дурной привычке сунул спичку обратно в коробок — вдруг повалил оттуда дым, коробка зашипела, полыхнула и поскакала по полу, как горящая мышка–крыса.
Тут только я увидел, что мой друг напряжен, как струна, и пыжится в своих счастливых улыбках, а на самом деле бледен и чем–то смущен — впрочем, чему удивляться, ведь не каждый день приходится убивать своих друзей! Он не торопился одевать Юджина, и я видел, как за улыбками работают груды его серого вещества, прикидывая, оглушить ли меня лампой, придушить подушкой, проколоть иглой или прострелить, как шута горохового, из бесшумного пистолета.
Почему он не прикончил меня сразу? Вообще не собирался убивать, надеясь на сотрудничество? Любил старого друга? Тайна и еще раз тайна, «There are more things in heaven and earth, Horatio, than any dreamt of in your philosophy».— «Есть вещи на этом свете, Горацио, что недоступны нашим мудрецам».
— Время есть,— сказал я,— не будем суетиться, дернем по стаканчику, повод у нас хороший! — начал стелить я ласково, чуть не прослезившись по получении желанной звездочки.— Давай омоем великое событие!
Я плеснул в бокалы джин, вспомнив «гленливет», текущий по разбитой голове Юджина, и одновременно локтем прощупав в кармане палочку–выручалочку «беретту».
— За твое здоровье,— ответствовал он, расслабившись.— И помни, что должность и звездочку тебе пробил я, и не только это, не буду всего рассказывать… в общем, за тебя, старик! Тебя примут на самом верху!
Счастлив, безумно счастлив, тронут и польщен, низко кланяюсь, друг мой закадычный, и видится мне, как я приземляюсь в аэропорту Графа — владельца Крепостного Театра, оживленный проспект города Учителя, Беломекленбургский вокзал с памятником Буревестнику и Основателю Самого Лучшего в Мире Литературного Метода, чуть дальше — монолит Поэту–Самоубийце со сжатым грозно кулаком — место поэтических состязаний мейстерзингеров и вагантов в период Первого Ледохода, поворот на кольцо Садов Шехерезады, площадь Саксофона, на которой давили усопоклонников в день прощания, правый поворот на улицу Лучшего Друга Культуры, заживо похоронившего Зощенко и Ахматову, левый поворот, мимо хозяйственного магазина на Мост Кузнецов, а дальше… о любимый гастроном, куда частенько забегал юноша бледный со взглядом горящим… Стоп! Прошу выходить, леди и джентльмены, добро пожаловать, милые леди, спокойной ночи, вспоминайте нас. Роща. Поросль. Подросток. Струной веревка — и юнцу конец.
В эту минуту безумно взревел мотор, яхта резко оторвалась от причала и, быстро набирая скорость, побежала по темной воде.