Все эти факты, мой милый, выручат меня. К тому же я буду размахивать культями – руки нет, ноги нет, тело и лицо покалечены: преступник с Божьей помощью и так достаточно наказан. Да и контузия от бомбы – разве не могла она вернуть мне разум, во всяком случае, выбить патологическую тягу к преступлениям? Я даже верующим стану. Идея меня привлекает. Но сначала надо все обдумать.
Измученный этой речью, он тяжело всасывал половинкой рта воздух, но в сером глазу светилось торжество.
– Что ж, скорей всего, дело выгорит, – сказал я, собираясь уходить. – Буду за вас болеть. Вам и так уже досталось. А потом, если кто и заслуживает снисхождения – так это вы.
– Снисхождения? – переспросил он, и взгляд у него потускнел. Он отвел глаз, потом снова смущенно посмотрел на меня. – Скажите правду, меня что, признают невменяемым?
Я кивнул.
– Черт! Тогда все уже не то, – пожаловался он, не без успеха пытаясь побороть смущение и принять свой обычный лениво-насмешливый вид. – Что за удовольствие, если я на самом деле псих.
Когда я вернулся в дом над бухтой, Мики и Макман сидели на крыльце.
– Привет! – сказал Макман.
– Новых шрамов в любовных сражениях не заработал? – спросил Мики. – Твоя подружка, кстати, про тебя спрашивала.
Поскольку меня снова приняли в общество людей, я понял, что Габриэла чувствует себя прилично.
Она сидела на кровати с подушками за спиной, лицо все еще – или заново – напудрено, глаза радостно поблескивают.
– Мне вовсе не хотелось усылать вас навсегда, нехороший вы человек, – пожурила она меня. – Я приготовила вам сюрприз и просто сгораю от нетерпения.
– Что за сюрприз?
– Закройте глаза.
Я закрыл.
– Откройте.
Я открыл. Она протягивала мне восемь пакетиков, которые Мери Нуньес вытащила из кармана пиджака.
– Они у меня с середины дня, – гордо заявила она. – На них следы моих пальцев и слез, но ни один не открыт. Честно говоря, удержаться было нетрудно.
– Я знал, что вы удержитесь, поэтому и не отобрал их у Мери.
– Знали? Вы так мне верите, что ушли, оставив их у меня?
Только идиот признался бы, что уже два дня в этих бумажках лежит не морфий, а сахарная пудра.
– Вы самый симпатичный человек на свете. – Она схватила мою руку, потерлась о нее щекой, потом отпустила и нахмурилась. – Только одно плохо. Все утро вы настойчиво давали мне понять, что влюблены.
– И что? – спросил я, стараясь держаться спокойно.
– Лицемер! Обольститель неопытных девушек! Надо бы вас заставить жениться или подать в суд за обман. Весь день я вам искренне верила, и это мне помогло, действительно помогло. А сейчас вы входите, и я вижу перед собой... – Она остановилась.
– Что видите?
– Чудовище. Очень милое чудовище, очень надежное, когда человек в беде, но все же чудовище, без таких человеческих слабостей, как любовь и... В чем дело? Я сказала что-то не то?
– Не то, – подтвердил я. – Готов поменяться местами с Фицстивеном в обмен на эту большеглазую женщину с хриплым голосом.
– О Боже, – сказала она.
Больше мы с Оуэном Фицстивеном не говорили. От свиданий писатель отказывался, а когда его переправили в тюрьму и встреч было не избежать, хранил молчание. Внезапная ненависть – иначе не назовешь – вспыхнула в нем, по-моему, от того, что я считал его сумасшедшим. Он не возражал, чтобы весь мир, по крайней мере двенадцать представителей этого мира в суде присяжных, признали его ненормальным – и сумел-таки всех убедить, – но видеть меня в их числе ему не хотелось. Если он здоров, но, притворившись ненормальным, избежал за все свои дела наказания, то он как бы сыграл с миром шутку (назовем ее так). Если же он действительно ненормален и, не зная этого, еще и притворяется ненормальным, то шутка (назовем ее так) оборачивалась против него. Такого, во всяком случае с моей стороны, этот эгоист переварить не мог, хотя в глубине души он, мне кажется, считал себя нормальным. Как бы там ни было, но после беседы в больнице, где я сказал, что душевная болезнь спасет его от виселицы, он со мной больше не разговаривал.
Через несколько месяцев Фицстивен окреп; процесс над ним, как он и обещал, действительно стал цирком, а газеты действительно взвыли от радости. Судили его в окружном центре по обвинению в убийстве миссис Коттон. К тому времени нашлись два новых свидетеля, которые видели, как он выходил в то утро из задних дверей дома Коттона; третий свидетель опознал его машину, стоявшую ночью за четыре квартала от этого дома. Поэтому и городской и окружной прокуроры решили, что улики по делу миссис Коттон – самые надежные.
Его защитники заявили на процессе, что он «невиновен по причине невменяемости», в общем, сказали на своем волапюке что-то в этом духе. И поскольку убийство миссис Коттон было последним по счету, они смогли предъявить в качестве доказательств все предыдущие его преступления. Защиту адвокаты провернули ловко и убедительно, так что замысел Фицстивена – чем больше преступлений, тем скорее суд признает его ненормальным – вполне удался. Преступлений он и в самом деле совершил столько, сколько нормальному человеку не совершить.
Свою двоюродную сестру Алису Дейн Фицстивен, по его словам, встретил в Нью-Йорке, когда она жила там с маленькой падчерицей. Габриэла этого подтвердить не могла, но, вероятно, так оно и было. Их отношения, сказал писатель, они держали в тайне, так как Алиса разыскивала в то время отца девочки и не хотела, чтобы тот узнал про ее связи с опасным прошлым. Она, заявил Фицстивен, была в Нью-Йорке его любовницей, что тоже вполне возможно, но большого значения не имеет.
После отъезда в Сан-Франциско Алиса с ним переписывалась – просто так, без всякой цели. Тем временем он познакомился с Холдорнами. Секта была его идеей, он организовал ее на свои деньги и сам перетащил в Сан-Франциско, хотя скрывал свою причастность, поскольку все приятели, зная про его скептицизм, сразу заподозрили бы мошенничество. Эта секта, сказал он, служила ему одновременно и кормушкой, и забавой: его книги никто не покупал, а оказывать на людей влияние, особенно втайне, он обожал.
Арония Холдорн стала его любовницей. Джозеф всегда был лишь марионеткой, как в семейной жизни, так и в Храме.
Через общих друзей Алиса познакомила Фицстивена с мужем и Габриэлой. Габриэла превратилась уже в молодую женщину. Ее необычная внешность, которую Фицстивен объяснял теми же причинами, что и она сама, восхитила его, и он решил