«Возрадуется праведник, когда увидит отмщение; омоет стопы свои в крови нечестивого».
Пс 57.11
«Выстройтесь в боевой порядок вокруг Вавилона, не жалейте стрел, ибо он согрешил против Господа. Пали твердыни его, ибо это — возмездие Господа; отмщайте ему, как он поступал, так и вы поступайте с ним».
Иеремия, 50, 15
«Non vosmetipsos defendentes, carissimi, sed date locum irФ. Scriptum est enim: Mihi vindicta: ego retribuam, dicit Dominus.[1]
К римлянам 12.19.
Только вчера просил он в молитве на повечерии: «Domine, mentibus nostris infunde…»[2], и вот, о, зримая благодать неизреченная, сладость неизглаголанная, упоение высшего созерцания, чудо красы Божией: раскрыл под окнами кельи его розовые бутоны миндаль… Альбино торопливо сбежал по ступеням в сад и спрятал лицо в цветы, вдыхая аромат благовонный как аngelo nuntiante, приветствие ангельское, наслаждение безгрешное, упоение благоуханное.
— А вот Боэций красу земную почитал мимолетной и полагал, что негоже монаху упиваться великолепием небес звездных, восторгаться прелестью древес цветущих да прельщаться благолепием красоты женской, ибо сие суетно да и пагубно к тому же, — у овина появился брат Гауденций. Он нёс на плече хомут и явно направлялся на конюшню. В голосе его сквозила лукавая насмешка, и Альбино улыбнулся ему. — Тебе Онофрий передать велел, — приблизившись и воровато оглянувшись, тихо сообщил келарь, легко переходя от назидательного тона к задушевному, — сегодня он собирается открыть тот бочонок, что нашёл в старой крипте. После вечерни приходи через кладбище в винный подвал под донжоном, и не забудь, седьмая ступень там провалена, руки от перил не отрывай.
Альбино кивнул, и брат исчез в глубине монастырского сада. Молодой монах не обольщался оказанным ему братьями предпочтением, ибо ведомы ему были причины оного. Он обладал особливым, ему самому непонятным свойством: никогда не пьянел, вино согревало душу, лишая порой устойчивости, но никогда не терял он в опьянении ни ума, ни памяти, потому и поручалось ему заметать следы ночных возлияний братьев келаря, наставника новициев и элемозинария, и не опасались братия, что сам он попадется в подпитии отцу настоятелю. Что до дубового бочонка, содержимым которого его пригласили полакомиться, то явлено было сокровище сие перед Благовещением элемозинарию, брату Онофрию из Пьянцы, решившему починить в своей келье лавчонку и забредшему в старую крипту за подходящей дощечкой. В одном из ответвлений коридорных им и был обретен искомый бочонок. По мнению брата Онофрия, было настою, там хранящемуся, не меньше трехсот лет, Альбино же полагал, что, скорее всего, его спрятали при прежнем настоятеле и лет содержимому не более тридцати.
Однако, прокравшись после повечерия к донжону, спустившись в подвал и застав братьев в начале возлияния, Альбино подумал, что Онофрий прав: настой воистину разливал вокруг удивительное благоухание, аромат усладительный и дурманящий. Такого букета в Сант'Антимо не бывало отродясь.
— Запах чудный. По мне, там корневища дягиля, листья перечной мяты, листья и верхушки стеблей горькой полыни, мелиссы и иссопа, нераспустившиеся почки цветов гвоздики, корицы и оболочки плодов муската. — Нос брата Септимия из Монтероны, наставника послушников, вытянулся над кружкой и ноздри его зримо затрепетали.
— Ну, мне и нос совать нечего, только и слышу, что вроде полынью и миндалем пахнет, — махнув рукой, пробормотал брат-келарь, всегда готовый признать свое невежество во всем, кроме заготовки и сохранности монастырских припасов, — хотя чую, что там много чего понамешано.
— А ты что скажешь, Альбино? — лениво поинтересовался брат Онофрий.
— Мне кажется, — склонился тот над кружкой, — что там, кроме перечисленного братом Септимием, ещё цветочные корзинки горной арники и плоды кардамона…
Брат Септимий снова внимательно внюхался и задумчиво кивнул. Онофрий усмехнулся.
— Многое дано мальчишке, толк из него будет… — сказал он Септимию и Гауденцию, нисколько не смущаясь присутствием самого Альбино. — Разумен юный сей, как змий, а кроток и тих, как агнец…
— Да, — кивнул Септимий, — и рукописи разбирает, и языки ведомы ему… И к тому же — благодушен, а благодушие — камень философский, что мудрецы ищут да не находят, и превращает он всё, к чему ни прикоснётся, в золото…
Слова братьев смутили Альбино. Те, заметив это, перевели разговор на монастырские дела, посудачили о брате Теофиле из Сортеано, мистике глубоком. Онофрий поведал, что брата постоянно посещали видения ангельские, пребывал он часами в экстазе мистическом — и что же? Не расслышал, что на прошлой неделе в девятом часу аббат отец Алоизий велел новую выгребную яму вырыть на заднем дворе, да в оную яму, встав по нужде за час до полунощницы, и провалился. Мистика мистикой, а уши-то на что?
Братья рассмеялись.
— Да, не следует брать на себя подвиги чрезмерные и себе доверять излишне не следует, — сказал наставник новициев, — вон конюх наш, брат Бениамино из Раполано, за сорок лет в монастыре достиг полного бесстрастия, но потерял его на десятой минуте скачек в Сиене, куда попал по поручению аббата, когда за кожами был послан. Так ещё отцу-аббату сказал, что его-де бес попутал! Коли виной всему глупая самонадеянность, чего же на князя тьмы-то наговаривать?..
— Тем более что князь тьмы делами поважнее занят, — уныло согласился брат Гауденций, — говорят, десяток лет тому из Неаполя новая зараза блудная пришла, кто попадается — заживо сгнивает, пятна сначала гирляндами по телу идут, потом исчезают, а через несколько лет плоть разлагаться начинает…
— Везде зараза, от Рима до последнего городишки, — в тон брату келарю безрадостно проронил Септимий, — а что о папе Александре паломники рассказывали, так только руками развести оставалось, может ли и быть-то такое? Говорят, ни кинжалом, ни ядом не брезговал. Мыслимое ли дело?
— Налей ещё по кружечке да пойдём, — обратился келарь к брату Онофрию, явно не желая говорить о политике, — а то, не ровен час, схватится меня ризничий или камерарий, вот шуму-то будет…
— А что отрава-то для мышей в амбаре, что я тебе приготовил, действует? — подлив ему вина, лениво, со счастливой хмельной улыбкой на губах, поинтересовался у Гауденция Онофрий.
Гауденций задумчиво пожал плечами, чуть склонив голову.
— Да как сказать? Польза от нее есть. Мыши поедать её кинулись, да так растолстели, что в норки пролезать перестали. Тут кот мой, Пелегринус, их всех и переловил…
Подпившие братья покатились со смеху.
…Возвращался Альбино к себе около полуночи, тенью проскользнул по ступеням старой садовой лестницы и тут остановился, обмерев от страха: навстречу ему шла Смерть.
Фигура в чёрном плаще с островерхим капюшоном и косой за плечами выступила из мрака так неожиданно, что монах неосознанно подался назад, с ужасом разглядывая бледные скелетообразные руки, белеющие лунном свете. Смерть приближалась, но теперь оказалось, что коса ему померещилась: то была кривая тень посоха на стене. И тут до него донеслось:
— Я не нашла тебя в твоей келье, Аньелло…
Душа Альбино оттаяла. Это был голос матери. Она назвала его мирским именем и сейчас снимала капюшон. Монах приблизился и снова вздрогнул: мать стала совсем седой, казалась мертвенно бледной и сумрачной. Она, не говоря ни слова, повисла на его руке и повлекла в дормиторий.
В келье Альбино торопливо раздул тлевшие угли камина, подбросил в разгоревшееся пламя вязанку хвороста, зажег погасшую лампаду и, обернувшись, сызнова оцепенел. Это были вовсе не шутки обманчивых лунных лучей: мать подлинно казалась смертельно больной, словно уязвленной неисцелимым недугом.
Монна Джулиана поставила посох у стены и в бессилии опустилась на узкое монашеское ложе. Сердце Альбино сжалось. Он почти весь последний год не получал писем из дома, но принимал это за знак благополучия, полагая, что если бы что-то случилось, его сразу известили бы, и не особо волновался. Мать тем временем, прошуршав рукой под плащом, извлекла оттуда пергамент.
— Возьми, — в этом приказе на миг проступила прежняя монна Джулиана Буонаромеи, волевая и властная. — Это вексель на банк Медичи. Я сумела продать дом и выбраться из города, — она тяжело сглотнула, судорожно вздохнув, — вот когда благословишь старость и морщины, — вдруг пробормотала она, — старух никто не замечает, мне удалось проскользнуть незаметно. — Она тяжело закашлялась, потом горестно закачалась, вцепившись пальцами в седые пряди, — будь проклят этот ненавистный город!
Альбино недоуменно слушал мать, не с силах понять, почему ей понадобилось продавать дом в городе, где их старый род был уже три века известен и почитаем, да ещё выбираться из города тайком, но мать продолжила и он обмер.