Ознакомительная версия.
Оказалось, что книгу мою, несмотря на ее почтенный возраст, еще ни разу не открывали — листы были даже не разрезаны. Я вытащил из кармана маленький перочинный ножик и первым делом нашел оглавление. Отыскав номер страницы, на которой начинался рассказ о цикуте, я разрезал необходимые страницы.
Странно, цикута всегда казалась мне растением древнегреческим, растущим где-нибудь возле Афин или, на худой конец, Сиракуз. Однако выяснилось, что я много раз встречал это античное растение на наших русских болотах и по берегам рек. И у нас оно называлось просто — вех ядовитый.
Далее автор с излишним, на мой взгляд, восторгом описывал необыкновенное свойство цикуты сохранять ядовитость при варке и сушке. Он утверждал, что по вкусу корень цикуты напоминает брюкву или редьку, причем сладковатую на вкус, и обладает еще и приятным морковным запахом! Я даже вернулся в начало книги и посмотрел — сколько авторов? Если бы их было двое, тогда понятно — один пробовал, а второй записывал слова умирающего. Но — нет, автором был указан один только Ноговицын. Тогда я решил, что, вероятно, авторов было много, а книга вышла под именем только последнего, оставшегося в живых — ему все равно уже не надо было делиться гонораром с остальными!
И, конечно, у цикуты нашелся свой алкалоид, названный соответственно просто и ясно — цикутотоксин. Причем автор добавил, что изучен он мало! Тут же упоминались эксперименты еще и над животными, во время которых этот цикутотоксин в малых дозах угнетал центральную нервную систему, понижая двигательную активность и кровяное давление.
Подняв глаза от книги, я увидел, что все заказанные мной блюда уже стоят на столе, а половой в чистой белой рубахе, подпоясанный ремешком, стоит передо мной с запотевшей бутылкой пива и ждет сигнала открывать.
— Давай, — кивнул я.
Половой одним движением открыл бутылку, и пиво, булькая и вздымая пенную шапку, полилось в кружку. Вдруг за спиной у меня кто-то сказал хриплым голосом:
— Позвольте остаточек допить.
Я быстро взглянул на полового, ожидая, что он сейчас погонит побродяжку прочь, чтобы тот не приставал к чистым посетителям. Но на мое удивление, на лице полового не дрогнул ни один мускул. Тогда я сам повернулся, чтобы рассмотреть, кто это просит. Сзади меня стоял удивительный тип — худой, бледный, с длинным лицом, на котором лихорадочно горели почти черные глаза. Щеки просившего были как будто покрыты серым налетом — признак последней степени пьянства. Подбородок был выбрит, но очень небрежно. Волосы его, седые и стриженные давно, тем не менее были аккуратно причесаны щеткой набок. Одет он был в серые, залатанные штаны и темный пиджак с вытертыми обшлагами и лоснящимися локтями.
— Ну, допей, — сделал я знак половому, чтобы он не ждал, пока пена осядет, а отдал остатки в бутылке этому попрошайке.
Тот принял бутылку с удивительным достоинством, приложился к ней и вдруг, резко отвернувшись, закашлялся. Кашлял он долго, прикрывая рот бутылкой. Мне показалось, что пиво «пошло не в то горло», попало в легкие, и я даже привстал, чтобы похлопать его по спине, но человек резко отодвинулся и замотал головой, выставив ладонь. В этот момент я и узнал его по характерному жесту, виденному мной частенько в таких вот трактирах, а в первую очередь на Смоленском рынке.
— Вы — Фомичев? — спросил я. — Певец Фомичев?
Продолжая кашлять, он кивнул.
— Что с вами? — спросил я.
Фомичев снова помотал головой. Наконец, выпрямившись, вытер рукавом рот.
— Уже давно не певец, — сказал он. — Теперь вот… Прозябаю, извините.
Я указал на стул напротив себя:
— Садитесь, разрешите мне вас угостить.
Фомичев кивнул и сел, поставив бутылку перед собой.
— Еще пива и телятины, — приказал я половому.
Тот дернулся было исполнить заказ, но Фомичев схватил его за рукав.
— Разрешите водки, — сказал он, глядя на меня. — Вчера перебрал. Пиво не помогает. И телятину не надо — жевать нечем. Ухи принеси.
— Хорошо, принеси графин водки и тарелку ухи, — сказал я половому, и только тогда Фомичев отпустил рукав. Как мне показалось, половой постарался незаметно обтереть рукав о бок и только после этого удалился.
— Чем вы больны? — спросил я певца.
Тот пожевал беззубым ртом, но потом ответил просто:
— Туберкулез. Простите. Петь больше не могу. Куплет-два еще вытяну, в потом — кашель. Преподаю, правда. Учу хористок. Когда здоровье позволяет, конечно.
Он махнул рукой.
Половой поставил перед Фомичевым водку, и тот быстро налил себе полную рюмку.
— Ваше здоровье, — сказал он и одним глотком осушил ее.
Я смотрел на него с печалью. Лет десять назад Саша Фомичев еще был в полной силе и пел в трактирах под собственный аккомпанемент на гармони. Послушать его приходило много народу — не только завсегдатаи Смоленского рынка, но и поклонники из чистой публики. Особенно трогательно у него получалась песня «Еду ль я ночью».
Еду ль я ночью по улице темной,
Бури заслушаюсь в пасмурный день —
Друг беззащитный, больной и бездомный,
Вдруг промелькнет предо мной твоя тень!
И плакали над судьбой несчастной любви даже те, чья совесть давно была продана на Смоленском или Сухаревском рынке. А уж когда Фомичев доходил до куплета про гробик ребенка, тут тряслись плечи у всех, даже у трезвых, и водка солонела от мужицких слез — так умел спеть Саша Фомичев! И все считали песню народной, почти никто и не знал, что народного в ней — только музыка, а слова сочинил замечательный наш поэт Николай Алексеевич Некрасов. Пел ее и Шаляпин на вечерах. Но однажды он признался мне тайком, что текст песни кажется ему излишне драматизированным.
— Пересолил Николай Алексеевич, — сказал он. — Пересолил, переперчил, да еще и уксуса налил. Но вот интересно — публике нравится!
Правда, хотя шаляпинской публике нравилась песня, но рыдать так, как мужики в трактире на Смоленском рынке, они не рыдали.
Уху Фомичеву принесли, когда он уже выдул половину графина, а я доел свою телятину.
— Загадка натуры, — сказал бывший певец, — стоит выпить, как кашель прекращается. Правда, ненадолго. Как вы думаете, почему?
— Не знаю.
— Я бы пил все время, чтобы не кашлять, да денег нет. Не одолжите?
— Столько, чтобы вам пить не переставая, — нет. А рубля три дать могу. В память о прошлом. О ваших песнях. О некрасовской «Еду ли по улице».
Я полез было за бумажником, но Фомичев вдруг помрачнел и встал:
— Не надо. Извините. Зря это…
Он резко повернулся и пошел к двери.
— Обидел вас, что ли? — крикнул я ему вслед. — Простите ради бога! Не знаю чем!
Он только махнул рукой и вышел. На столе осталась глубокая тарелка ухи и недопитый графин водки.
Я растерянно сидел, пытаясь понять, чем я обидел старика-пьяницу? Может быть, неуместным воспоминанием о былой славе? Может быть, ему показалось оскорбительным то, что я предлагал деньги за песни, которые он уже не в состоянии петь?
Вдруг входная дверь отворилась, и Фомичев снова показался на пороге. Он быстро подошел ко мне, взял графин и одним духом опорожнил его. Со стуком поставив на стол, он посмотрел мне прямо в глаза и сказал с вызовом:
— Там холодно. Понимаете? Где ваша трешница?
Я молча достал купюру. Он взял, сунул в карман, не глядя на меня, и снова вышел за дверь.
Мне не хотелось больше читать про цикуту — певец испортил мне настроение. Поэтому я расплатился, закрыл книгу и, одевшись, пошел на улицу. Мне нужно было проверить одну мысль.
— Отвези меня в Гнездниковский, — сказал я Водовозу, садясь в пролетку и поплотнее надвигая папаху на голову.
— Опять в Сыскное едете?
— Да. Только не торопись, мне подумать надо.
Иван тряхнул вожжами, и его лошадь, чиркнув копытом по булыжной мостовой, пошла вперед спокойным цокающим шагом. Время от времени она звучно фыркала, вероятно протестуя против такой черепашечьей скорости, непривычной ни самой лошади, ни моему лихому кучеру. Дождь стучал по натянутому кожаному верху и дну пролетки, на котором медленно колыхалось небольшое пятно лужицы.
Наконец мы остановились, пропуская поток телег и экипажей, и свернули в Гнездниковский.
— Подождать? — спросил Иван.
Я бросил взгляд на его армяк, потемневший от дождя:
— Поезжай, обсушись.
— А как вы домой пойдете? Льет же!
Я беспечно махнул рукой:
— Чай, не сахарный, не растаю!
Я вошел в Сыскное отделение, оставляя мокрые следы галош, и спросил у дежурного — здесь ли Захар Борисович Архипов. Узнав, что сыщик здесь, в своем кабинете, я поднялся к нему на второй этаж, нашел кабинет № 204 и постучал. Получив разрешение войти, открыл дверь и заглянул, стягивая папаху с головы.
— Захар Борисович? Примете?
Ознакомительная версия.