Магдалена опешила.
– Как ты сказала? Они тебе крышу спалили, а ты тут же думаешь про уборку?
Ее мать вздохнула.
– А что мы можем сделать? Ты слышала, что сказал Лехнер. Никого из них к ответу призвать не удастся… – Она гневно ткнула Магдалену в грудь. – И даже не думай, что я впредь позволю тебе строить из себя героиню. Довольно с тебя! Сегодня нам еще повезло, а если в следующий раз огонь доберется до детских кроватей? Ты этого хочешь?
Она не сводила с дочери глаз, но та лишь упрямо поджала губы.
– Я спрашиваю, хочешь ты этого?
– Твоя мать права, – сказал Симон. – Если мы и дальше будем надоедать Бертхольду, то не исключено, что в следующий раз ваш дом сгорит уже полностью. Этот человек все-таки заседает в городском совете, и люди на его стороне.
Магдалена взглянула на затянутое тучами небо и вдохнула свежий после дождя воздух. Некоторое время никто не произносил ни слова.
– Вы же не думаете, что они оставят нас в покое, – прошептала наконец она. – Я же дичь для них. Теперь на меня напустятся пуще прежнего.
Мать наградила ее злобным взглядом.
– Потому что вы до этого и довели! Лехнер прав. Дочь палача и лекарь – это ни в какие ворота не лезет. Пора вам прекращать, иначе все это бедой закончится. Пожениться вы все равно не сможете, это против закона. А после сегодняшнего вам житья не дадут, пока вы вместе. – Анна-Мария поднялась и отряхнула пепел с юбки. – Отец твой слишком долго тебе потакал, Магдалена. Теперь все, довольно! Как только он вернется, напишем письмо палачу в Марктоберндорфе. Я слышала, у него жена при родах умерла. Будет тебе хорошей партией. У него и дом большой, и…
Магдалена гневно всплеснула руками.
– Значит, запрятать решила меня подальше, чтобы тебя не тревожила? Так это понимать?
– А если и так? – возразила Анна-Мария. – Для того только, чтобы тебя и других уберечь. Сама ты до этого вряд ли додумаешься.
Она молча взяла близнецов за руки и повела их в сарай, чтобы устроить им постель из соломы. Магдалена собралась еще что-то крикнуть ей вслед, но сзади к ней подошел Симон и обнял за плечи. Девушка задрожала и беззвучно заплакала.
– Она вовсе не это имела в виду, – пробормотал лекарь. – Идем спать. А завтра, когда солнце встанет…
Магдалена вдруг крепко обняла Симона, словно никогда больше не хотела его выпускать. Она долго и яростно целовала его в окровавленные губы и прижималась к нему так сильно, что лекарь чувствовал ее крепкое тело под мокрым платьем.
– Сегодня же ночью, – прошептала дочь палача.
Симон вопросительно взглянул на нее.
– Что ты имеешь в виду?
Магдалена прижала палец к его губам.
– Мама права. Пока мы здесь, они нам житья не дадут. Слишком много всего случилось. В следующий раз пострадать можем не только мы, но и близнецы. Нельзя этого допустить. – Она заглянула Симону в глаза. – Сбежим, сегодня же ночью.
Симон даже ответить ничего не успел – Магдалена говорила не умолкая:
– Бертхольд никогда не успокоится. Если правда о Резль вскроется, то он тут же из совета вылетит. Он не хочет рисковать и все сделает, чтобы я молчала. Так или иначе.
– Хочешь, чтобы мы сбежали из Шонгау? – Симон прижал ее к себе. – Ты хоть понимаешь, что это значит? У нас ничего не останется, нас никто не будет знать, мы станем…
Магдалена его поцеловала.
– Хватит болтать, – прошептала она. – Я и сама знаю, что будет тяжело. Но и здесь мы в любом случае оставаться не можем. Ты сам слышал, что сказал Лехнер. Лекарь и дочь палача – это ни в какие ворота не лезет…
– И куда же мы отправимся?
Магдалена задумалась на мгновение.
– В Регенсбург. Там все возможно.
Прогремел гром, и на город снова обрушился ливень. Симон притянул к себе Магдалену. Они, слившись в объятиях, целовались, и ноги их утопали в грязи вперемешку с кровью и конской мочой.
Два любящих сердца под проливным дождем.
Регенсбург, 19 августа 1662 года от Рождества Христова
Палач врезал ногой в усиленную железом дверь, так что вся стена содрогнулась под ударом. Вот уже несколько часов он, словно загнанный зверь, кружил, сгорбившись, по тесной камере. А вместе с ним, замкнутым кругом, – его мысли.
Пять дней прошло с тех пор, как его заперли в этой дыре. Камера, целиком обшитая досками, была почти идеальной кубической формы и настолько низкая, что палач не мог даже выпрямиться во весь рост. Кроме запертого крошечного окошка, в которое Куизлю раз в день просовывали миску прокисшей похлебки и немного хлеба, никаких окон больше не было. В непроглядной тьме даже по прошествии стольких часов глаз выхватывал лишь смутные очертания. Правую щиколотку палача сковывала цепь – и звенела, когда он вышагивал из одного угла камеры в другой.
Единственным предметом мебели был выбранный изнутри деревянный чурбан, служивший отхожим местом. Этот чурбан Куизль некоторое время назад швырнул о стену. Об этом своем действии он успел уже пожалеть, ибо вонючее содержимое расплескалось на половину камеры и забрызгало плащ. Еще никогда в жизни палач Шонгау не чувствовал себя таким беспомощным. Между тем он уже не сомневался, что кто-то устроил ему ловушку – и заманил его туда, как дрессированного медведя. Кто-то зверски убил его сестру и зятя, а теперь хотел это убийство повесить на палача.
Еще в доме цирюльника Якоб пытался доказать свою невиновность, собственной жизнью клялся, что и сам только что обнаружил трупы, – но тщетно. Приговор ему был предопределен заранее. Последние сомнения на этот счет у Куизля рассеялись, когда он увидел довольную ухмылку на лице начальника стражи. Все вдруг начало сходиться: и его арест у ворот, и чувство, что за ним наблюдают, и незапертая дверь в купальню. Кто-то приготовил для Куизля наживку, а он на эту наживку клюнул.
«Вот только почему?»
С того момента, как стражники Регенсбурга заперли его в этой камере, рядом с ратушей, палач неустанно ломал голову над тем, кто же мог стоять за этим заговором. Он никого здесь не знал, и жители, скорее всего, даже предположить не могли, что Элизабет Гофман родом была из Шонгау, из семьи палача. Или же все это – лишь месть за то, что он повздорил со стражником у ворот? А встреча с перекошенным от ненависти плотогоном – простое совпадение?
По коридору к его камере загромыхали шаги и вырвали палача из раздумий. В маленьком окошке в двери появилось лицо начальника стражи. Солдат в начищенной кирасе закрутил усы и улыбнулся Куизлю.
– Ну что, баварец? – проговорил он. – Присмирел наконец? Пара дней в этой камере – и любой становится как шелковый. А если нет – так наш палач знает немало способов разговорить упрямцев.
Куизль ничего не ответил, и стражник продолжил:
– А мы вот свидетелей уже допросили и твой мешок обыскали. – Он с наигранной строгостью покачал головой. – Я в травах, конечно, не знаток, но для настоев от кашля этого многовато, не думаешь? Снотворный мак, паслен, морозник… Ты что задумал? Полгорода потравить?
Куизль забился в самый угол камеры, поэтому стражник не мог видеть его лица в темноте.
– Это целебные травы, – пробормотал он. – У меня заболела сестра, я вам уже сотню раз говорил. Она прислала мне письмо, и я приехал сюда из Шонгау, чтобы помочь ей.
Стражник нахмурился.
– На лекаря ты не очень-то и похож. Да и на цирюльника тоже. Кто же ты тогда?
– Я палач из Шонгау.
Последовала короткая пауза, затем стражник разразился хохотом. Он смеялся так громко, что едва ли не задыхался.
– Палач из Шонгау? – всхлипнул он. – Ха, здорово! Чертовски здорово! Палачей у нас на эшафоте еще не бывало.
Лишь через некоторое время стражник смог успокоиться.
– Как бы то ни было, – сказал он и вытер выступившие на глазах слезы; в ту же секунду голос его снова сделался холодным и резким, – тогда ты знаешь, палач, что тебе светит, если сразу не признаешься. Поверь мне на слово, палач Регенсбурга знает свое дело. Он еще и не таких верещать заставлял.
Куизль скрестил руки на груди и прислонился к стене.
– Да хоть все кости мне переломайте, я все равно невиновен.
– Вот как? А это тогда что? – Стражник достал кусок пергамента и поднял его перед окошком. – Это письмо мы нашли в верхних покоях у цирюльника. Последняя воля Гофмана. У него не было ни детей, ни родственников. После его смерти все должно перейти некоему Якобу Куизлю из Шонгау. Тебя ведь, кажется, Куизлем кличут?
Палач прищурился и шагнул к тусклому свету, чтобы взглянуть на записку внимательнее. На пергаменте выделялась красным печать цирюльника, а почерк был размашистым, словно писалось все в большой спешке.
– Да ты и сам в этот бред не веришь, – проворчал Куизль. – Я даже не знал этого Гофмана, а сестру не помню, когда в последний раз видел. С какой стати мне что-то наследовать? Ты сам эту мазню туда и подсунул. Дай сюда!