— А если вот сюда пружинный замедлитель?
Все же девятилетним мальчиком быть гораздо вольготнее, чем шестилетком! Можно предложить разумное техническое усовершенствование, и никто особенно не удивится.
— Толковый у тебя сынок! — воскликнул Мирон Антиохович. — Ну-ка, Фома, беги в слесарную за инструментами. Попробуем!
* * *
Провозились в коровнике дотемна. Перепачкались в пыли, да и в навозе тоже, но своего добились: струя воды вымывала планку начисто.
Счастливый хозяин повел гостей в баню — отмываться.
Уж как Митю хвалил, как его сметливостью восхищался.
— Наградил тебя Бог сыном, Данила. За все твои мучения. — Любавин показал пальцем на грудь Фондорина, и Митя, вглядевшись через густой пар, увидел там белый змеистый шрам, и еще один на плече, а на боку багровый рубец. — Ты его в офицеры не отдавай, пошли в Лондон. Пускай на инженера выучится. Много пользы может принести, с этакой головой.
Он любовно потрепал Митю по волосам.
— Ты зачем сыну волоса дрянью мажешь? От сала и пудры только блохи да вши. Это в тебе, Данила, бывый придворный проступает. Стыдись! К естеству нужно стремиться, к природности. А ну, Самсоша, поди сюда.
Схватил, неуемный, Митю за шею, лицом в шайку сунул и давай голову мылить. Сам приговаривает:
— Вот так, вот так. Еще бы коротко обстричь, совсем ладно будет.
— Ой, пустите! — запищал Митя, которому в глаз попало мыло, но все только засмеялись.
Сильные пальцы, впрочем, тут же разжались. Митридат, отфыркиваясь, распрямился, протер глаза и увидел, что смеются только Данила и Фома, а Любавин стоит бледный, с приоткрытым ртом и смотрит на него, Митю, остановившимся взглядом. Это заметил и Данила, бросился к старому другу. — Что, сердце?
Мирон Антиохович вздрогнул, отвел глаза. Трудно сглотнул, потер левую грудь.
— Да, бывает… Ничего, ничего, сейчас отпустит.
Но и за ужином он был непривычно молчалив, почти не ел, а если и отвечал на Данилины слова, то коротко и словно через силу.
Наконец Фондорин решительно отодвинул тарелку и взял Любавина за руку. — Ну вот что, братец. Я как-никак доктор… — Посчитал пульс, нахмурился. — Э, да тебе лечь нужно. Больше ста. В ушах не шумит?
Любавин-младший встревожился не на шутку — сдернул с груди салфетку, вскочил.
— Да что вы переполошились, — улыбнулся через силу Мирон Антиохович. — В бане перегрелся, эка невидаль. — Глаза его блеснули, улыбка стала шире. — Вот ты, Данила, давеча, в коровнике, мне упрек сделал. Неявный, но я-то понял. Про то, что я своих крестьян, как коров содержу — только о плоти их забочусь, а духом пренебрегаю. Подумал про меня такое, признавайся?
— Мне и в самом деле померещилось в твоей чрезмерной приверженности к порядку и практической пользе некоторое пренебрежение к…
— Ага! Плохо же ты меня знаешь! Помнишь, как мы с тобой, еще студиозусами, сетовали на убожество деревенской жизни? Что крестьяне зимой с темна на печь ложатся, иные чуть не в пятом часу, и дрыхнут себе до света вместо того чтоб использовать зимний досуг для пользы или развлечения? Помнишь?
— Помню, — кивнул Данила. — Я еще негодовал, что иной крестьянин и рад бы чем заняться, да нищета, лучину беречь надо.
Любавин засмеялся:
— А как про клобы крестьянские мечтал, помнишь? Где поселяне зимними вечерами, когда работы мало, собирались бы песни играть, лапти на продажу плести или ложки-игрушки деревянные резать?
Засмеялся и Фондорин:
— Помню. Молод был и мечтателен. Ты надо мной потешался.
— Потешаться-то потешался, а нечто в этом роде устроил.
— Да что ты?!
Мирон Антиохович хитро прищурился.
— Между Солнцеградом и Утопией (это другая моя деревня) в лесу стоит старая водяная мельня, от которой зимой все равно никакого прока. Так я там лавки, скамьи поставил, самовар купил. Кто из крестьян хочет — заезжай, сиди. Свечи за мой счет, а если кому баранок или сбитня горячего — плати по грошику. Дешево, а все же не задарма. Пускай цену досугу знают. Там же книги лежат с картинками, кому охота. Станочек токарный, пяльцы, ткацкий станок для баб.
— И что, ходят? — взволнованно воскликнул Данила.
— Сначала-то не больно, приходилось силком. А теперь привыкли, особенно молодые. У меня там милицейский дежурит и дьячок из церкви, чтоб не безобразничали. Хочешь посмотреть?
— Еще бы! — Фондорин немедленно вскочил. — За это заведение тебе больше хвалы, чем за любые хозяйственные свершения!
Едем! — Но вдруг стушевался. — Извини, друг. Ведь ты нездоров. Съездим в клоб завтра…
Хозяин смотрел на него с улыбкой.
— Ничего, можно ведь и без меня. Фома дорогу покажет. Там и заночуете, а утром вернетесь.
— Едем? — повернулся Данила к Мите, и видно было, что ему страсть как не терпится на свою осуществленную мечту посмотреть.
— Конечно, едем!
Митридату и самому было любопытно на этакую невидаль взглянуть. Крестьянский клоб — это надо же!
— С Самсошей не получится, — сказал Любавин. — Тропу снегом завалило, только верхами проехать можно, гуськом. Лошади у меня собственного завода, норовистые. Неровен час упадет мальчуган, расшибется. Вдвоем поезжайте. Мне с твоим сыном не так скучно хворать будет, да и Самсону скучать я не дам. Ты, кажется, хотел в микроскоп посмотреть?
— Неужто? — задохнулся от счастья Митридат. — Тогда я останусь!
Полчаса спустя он и хозяин стояли в библиотеке у окна и смотрели, как по аллее рысят прочь два всадника — один побольше, второй поменьше.
Вот они уже и скрылись за последним из фонарей, а Мирон Антиохович всё молчал, будто в каком оцепенении.
Митридата же снедало нетерпение. В конце концов, не выдержав, он попросил:
— Ну давайте же скорее изучать водяную каплю!
Тогда Любавин медленно повернулся и посмотрел на мальчика сверху вниз — точь-в-точь так же, как в бане.
В первый миг Митя подумал, что у Мирона Антиоховича снова схватило сердце, и испугался. Но взгляд был гораздо более долгим, чем давеча, и значение его не вызывало сомнений. Солнцеградский владетель смотрел на своего маленького гостя с нескрываемым отвращением и ужасом, будто видел перед собой какого нибудь склизкого ядовитого гада.
И тут Митя перепугался еще больше. От неожиданности попятился, но Любавин сделал три быстрых шага и схватил его за плечо. Спросил глухо, с кривой усмешкой:
— Так ты Данилин сын?
— Да… — пролепетал Митя.
— Тем хуже для Данилы, — пробормотал Мирон Антиохович как бы про себя. — Он думал, я не слыхал, как ты сбежал-то. Не хотел я про это говорить, чтоб не бередить… Надо думать, там, в бегах, это с тобой и случилось. Так?
— Что «это»? — взвизгнул Митридат, потому что пальцы хозяина больно впивались в плечо. — Дяденька Мирон Антиохович, вам нехоро…
Второй рукой Любавин зажал ему рот. Нагнулся и прошептал, часто моргая:
— Тс-с-с! Молчи! Слушать тебя не ведено! Кто ты был раньше, не важно. Важно, кем ты стал.
Он провел рукой по лбу, на котором выступили капли пота, и Митя, воспользовавшись вернувшейся свободой речи, быстро проговорил — дрожащим голосом, но все же стараясь не терять достоинства:
— Сударь! Я не возьму в толк, к чему вы клоните? Если мое пребывание здесь вам неприятно, я немедля уеду, единственно лишь дождавшись возвращения Данилы Ларионовича.
— И говорит не так, как дети говорят. — Мирон Антиохович рванул ворот рубашки. — Родного отца по имени-отчеству… Сомнений нет! Тяжек жребий, но не ропщу.
Он на миг зажмурился, а когда вновь открыл глаза, в них горела столь неистовая решительность, что Митя, позабыв о достоинстве, заорал в голос:
— Помогите! Кто-нибудь, помо…
На висок ему обрушился крепкий кулак, и крик оборвался.
* * *
Очнувшись, Митридат не сообразил, где он, отчего перед глазами белым-бело и почему так холодно. Хотел повернуться из неудобной позы — не вышло, и только тогда понял, что его несут куда-то, перекинув через плечо. Услышал хруст снега под быстрыми шагами, прерывистое дыхание, и рассудок разъяснил смысл происходящего: свихнувшийся Любавин тащит свою маленькую жертву через парк.
Куда? Зачем?
Что за жизнь такая у маленьких человеков, именуемых детьми? Отчего всякий, кто старше и сильнее, может ударить тебя, обругать, перекинуть через плечо и уволочь, словно некий неодушевленный предмет?
Дыхание Митиного обидчика делалось все чаще и громче, а шаги медленней. Наконец он остановился вовсе и бросил свою ношу на снег, тяжело сел на корточки, прижал пленника коленом.
— Куда вы меня, дяденька? — тихо спросил Митя.
Снизу, на фоне темно-серого неба, Любавин казался великаном с огромной, косматой башкой.
— К пруду, — хрипло ответил Мирон Антиохович. — Там прорубь. Ты хитер, но и я не промах. Вон гляди. — Он коротко, одышливо рассмеялся и повернул Митину голову назад.