— Ладно, успокойся, — положил ему руку на плечо Шаблыка.
— Послушайте, а кто этот, в кепке козырьком назад?
— А-а. Людвик Лопотуха, — сказал грустно Шаблыка. — Помешанный. Тихий. Иногда только что-то непонятное говорит. Ну и кепка. И собаки его страшенно любят. Видели? Табунами ходят. Немецких овчарок только боится и швыряет в них камни.
— Откуда же он такой, несчастный человек?
— У нас тут в сорок четвертом немцы какую-то работу вели, а потом рабочих человек четыреста, поляков и наших, расстреляли в полукилометре отсюда. Да памятники вы потом сами увидите, в парке стоят. Наш памятник, общий, и польский. Мы тут с одним польским районом дружим, так они приезжали и поставили еще и своим. — Змогитель вздохнул. — Страшная была история.
— А Лопотуха здесь при чем? — спросил я.
— Говорят, что не ему ли одному удалось из-под расстрела как-то убежать, — задумчиво ответил Шаблыка. — То ли он был единственным случайным свидетелем. И тронулся, глядя на весь этот ужас. Но теперь от него уже никто ничего и никогда не узнает. А был ведь хороший, культурный человек. Окончил гимназию и единственный из всей Ольшанской округи окончил тогда Пражский университет. Несколько языков знал. А теперь только и можно от него добиться, что сторожит он здесь могилы. Пропал человек. Мешки на мельнице таскает. Жалеют его.
Продолжать разговор на эту тему было неприятно, тяжело, и я перевел беседу на другую тему:
— Послушайте, а что это у вас рассказывают про какую-то женщину с каким-то там черным монахом?
— А-а, продолжение легенды XVII столетия, — скептично улыбнулся Шаблыка. — Валюжинич и Ганна Ольшанская. Слыха-а-ли.
— Ну, нет, — оживился Ковбой-поэт. — Вы можете смеяться, говорить, что я олух, а я верю: что-то такое есть. И в последние несколько лет опять объявилось. Уже несколько человек говорили. Люди напрасно трепать языками не будут, и дыма без огня не бывает.
— Так что?
— Говорят, действительно, в некоторые ночи появляются. И если придешь в такую ночь и подойдешь осторожно, то увидишь. Идут иногда по костельной галерее, иногда — по замку. Размытые, туманные. Идут, и исчезают, и ничего не говорят.
— Ты коньяка больше пей, — сказал Шаблыка.
— Да я почти и не пью. Как и ты. Но верю, есть что-то такое. Прохаживаются, идут.
Мы смотрели на тихую и добрую деревенскую улицу, на березы, которые готовились зазеленеть, на ослепительно белые стволы яблонь на угольно-черной лоснящейся земле.
— Н-да, — сказал я, — гляжу я, у вас тут идиллия.
— Идиллия, — сказал Шаблыка. — С контрастами.
Прошли праздники, обычные, всем вам известные праздники в маленьком поселке. С трибуной, обтянутой кумачом, с самодельными флагами, с солнцем и первыми, еще робкими намеками на зелень, с демонстрацией, которая состоит преимущественно из школьников, и с любопытным поросенком, который вылез на улицу, ко всеобщему оживлению, как раз на середину дороги: людей поглядеть и себя показать.
А потом где-то слышится гармошка, перед клубом танцуют пары. И в сердце закрадывается грусть, что тебе этого уже совсем не хочется, что твои балы отшумели безвозвратно.
Прошел с учителями и учениками, просто чтобы не быть одному, чтобы посмотреть на оживление других, а вечером удрал с вечеринки от Вечерки (действительно, частенько они у него бывали) к Змогителю в его холостяцкий дом (у него родители умерли, и он жил один), куда вскоре явился и Шаблыка, и хорошо мы провели праздник, хотя ничего особенно жареного и сдобного у нас не было.
Числа третьего я заметил за речкой, на возвышенности наискось от замка, человеческие фигурки и понял, что это и есть археологи, о которых говорил мне Вечерка, — те, разведка которых уехала незадолго до моего приезда, явились уже экспедицией.
Решил идти к ним. Надо же было познакомиться с будущими «коллегами» по работе. Тем более что, когда доведется лазать в развалинах, все равно заметят, и понадобятся объяснения. Шатким мостиком перешел речку и сразу понял: холм, лежавший передо мной, — городище. Старое, одно из ранних славянских в этих краях. Позже на этом месте, возможно, стояла и крепость XI-XII столетий.
Я вскарабкался наверх и увидел обычную картину: неровный квадрат метров сто пятьдесят на двести с возвышениями по краям и легким прогибом посредине, россыпь мельчайших черепков, размером с ноготь мизинца, вымытых еще осенними дождями, огромный, совсем еще голый дуб в одном из углов площадки и людей, сидевших под ним среди разбросанного имущества — разных там ящиков, пакетов, бочонков и бог знает чего еще.
Были там три девушки в возрасте лет двадцати и парень года на два старше их, которого я сразу узнал, потому что встречались в какой-то семье. Сидел с гитарой в руках белозубый, худой, темноволнистоволосый и «большие надежды подающий» будущий археолог Генка Седун собственной персоной. А за его спиной возвышались две четырехместные жилые палатки и две палатки для инструмента и прочего. На таком фоне Генка в своих страшно потертых, но настоящих техасах с мустангом на заднице, в красной черноклеточной ковбойке выглядел — «заскучаешь». А девчатки были обычные, только милые по молодости, из той породы студенток-лаборанток, дело которых шифровать, обрабатывать материалы, сидеть на раскопках и заниматься расчисткой.
— О свиданья в джунглях и на море… — увидев меня, запел Генка.
Был он известен, между прочим, песнями собственного сочинения, хотя голоса и слуха, как большинство современных певцов, не имел вовсе. Но бог с ними, принимая во внимание отсутствие голоса и слуха, современному певцу почти безошибочно можно предсказать блестящее будущее. И удивительно, к тому же, что чем глупее была Генкина песня, тем большим успехом она пользовалась среди ровесников. А так что ж, парень как парень. Вот и сейчас… импровизирует.
О сустрэчы у джунглях i на моры…
Качка, шторм — гары яно агнём.
На Басфоры ж гэнай гары мора —
Ты меня не спр-рашивай о нем. [58]
— Антону Глебовичу Космичу привет, — вскочил он, когда я подошел.
— Привет и товарищу Геннадию, который отчества пока что не заслужил.
— Знакомьтесь, — обратился прохвост Генка к девчаткам, — приват-доцент Космич. А это Таня Салей, Тереза Гайдучик, Валентина Волот[59]. Наша толстуха.
«Волот» был самый худенький и малый и потому застеснялся больше всех; другие девушки тоже залились румянцем: как «узкие» специалисты они немного знали обо мне. Надо было их спасать.
— Ну и вы с ним познакомьтесь, девчата. Наш дуралей.
Девчата захихикали: хотя и грубостью, но напряжение было снято.
— А кто же у вас начальник?
— Ну а почему не я? — возмутился Генка.
— Таких шалопутов начальниками не назначают.
— Еще как часто, — скорчил жалостную рожу Генка. — Только тогда они сразу перестают быть шалопутами. А мне моего шалопутства жаль.
— Тебя, конечно, со студентами работать поставили. С такими же проходимцами, как ты.
— Мы пройде-ом… «Нас двадцать будет на раскопе, да тридцать школьников наймем, — он напевал. — Все городища всей Европы мы раскопаем… кетменем». — В частности, это городище раннего средневековья.
— Стася Речиц у нас начальник, — едва не шепотом сообщила «толстуха» Валя Волот, благодарная мне за помощь. — Она сейчас придет.
Речиц? Я, конечно, знал это имя по некоторым публикациям, но лично знаком не был. Ни когда она была студенткой, потому что как раз в то время отошел от преподавательской работы, ни в последние три года. По слухам, она была в аспирантуре в Ленинграде. А специалист, опять же по слухам, хороший.
— Вон… поднимается, — сказала светленькая курносенькая Таня Салей. — С кем же это она?
— Дед Мультан[60], — узнала Тереза, очень похожая на Таню, только темноволосая и малость построже с виду.
По давнишнему взъезду на городище (а я, дурак, перся склоном, едва не вспахивая носом землю) шли двое. Один лет семидесяти, но еще крепкий и узловатый, как коряга, когда-то, видимо, высокий, а теперь немного сгорбленный, так что руки свисали. А рядом с ним шла легкой походкой женщина в синем платье и таком же синем платочке на голове.
— День добрый, — сказал дед. — Мультан моя фамилия.
— Станислава Речиц.
— Антон Космич.
— Тот?
— Неловко, но выходит, что тот. А вы — та?
— Ну, если заметили где-то — та.
Теперь я мог рассмотреть их получше. У деда были синие, совсем не выцветшие глаза, седая копна волос, длинные седые усы при очень плохо бритой бороде, нос толстый, рот усмешливый и иронический.
И при этом медвежьем облике он еще и говорил то тенорком, то хрипловатым басом и все время сбивался со старческой солидности на какую-то суматошливость, словно никак не мог забыть, что в юности был шалопутом. Старался, и временами получалось, но до конца не мог.