– Вот, – сказала она. – Так лучше. Гораздо лучше. Почти как взрослый мужчина. – Ее глаза – обычные органы, обычные хрящевые шарики с дешевой зеркальной бижутерией в центре – внимательно осматривали его. – А теперь рассказывай.
– Рассказывать?…
– Об этом чертовом свитке. Если все дело в этом свитке, расскажи мне о нем поподробнее. Ты сказал, что это потрясающе.
Какая же, право слово, ерунда. Перед лицом этой женщины, за этим столиком, на этой узенькой римской улочке, на перекрестке столетий материальной истории вся эта суета вдруг показалась ему абсурдной.
– Это касается жизни Христа.
Мэделин рассмеялась.
– А я думала, история жизни Христа уже написана.
– Это другое. Автор уверяет, что видел все своими глазами.
– Уверяет?
– Я прочел свиток. По крайней мере, пролог. Этого вполне достаточно.
– Достаточно для чего?
– Для того, чтобы пошатнуть устои. Пошатнуть мою веру – и, возможно, вообще Веру как таковую. – Заглавная буква отдалась звоном в ушах. Вера. Вера – это сущность того, на что надеешься, это подтверждение того, чего не видишь. За лавровой завесой, где сновали туристы, а парочка за барной стойкой бурно обсуждала планы на лето, воцарилась тишина. Леорассматривал кожу Мэделин в россыпи бледных веснушек, этих крохотных, но драгоценных изъянов лица; заглядывал в ее глаза, которые, меняя цвет с зеленого на коричневый, следили за ним с неведомым доселе напряжением, как будто взгляд означал присвоение. А также предложение. И требование кое-чего взамен.
– Это Иуда, – наконец вымолвил Лео. Имя повисло в воздухе между ними с явной угрозой, имя, отягощенное эмоциональным багажом, накопленным за две тысячи лет бесчестья. – Иуда Искариот. В свитке говорится, что автор его – Иуда Искариот. Там упоминается его имя. Отчасти текст написан от первого лица. Автор утверждает, что лично наблюдал распятие. Она нахмурилась.
– Ты серьезно?
– Так утверждает автор.
– Это подлинник?
– Едва ли это можно подделать. Его еще не расшифровали, но… – Он покачал головой. Но что? Его расшифруют. Он его расшифрует. И вся витиеватая, хитроумная христианская доктрина пойдет прахом. В глазах Лео стояли слезы – горькие едкие слезы. – Автор утверждает… – Его голос дрогнул, ибо всякое утверждение было абсурдом, фантастикой. Однако Иуда шептал ему на ухо, и голос его был тих и сдержан, преодолевая столетия веры: «Умер он и не восстал, и я свидетелем разложения его тела…» –Автор утверждает, что он лично видел, как разлагалось тело Христа, что тот не воскрес.
Лео почувствовал прикосновение ее пальцев к тыльной стороне его ладони.
– Бедный Лео, – прошептала Мэделин. Она взяла его руку и прижала к своей щеке, как будто дороже этой руки ничего на свете не было – дороже этой сухой, жилистой кисти, обычного механизма сухожилий, связок и костей – Бедный, беззащитный Лео. – Она поцеловала его ладонь. Он почувствовал, как она прижимается к нему щекой, почувствовал ее телесное присутствие, такое близкое в буквальном смысле, и это показалось ему наиболее чудесным проявлением нежности из всех возможных. – Бедный, бедный Лео наконец-то усвоил единственный урок в своей жизни.
– Какой же?
– А такой, что ничего больше нет. Есть только ты и я, здесь и сейчас. А все прочее – лишь напрасные надежды.
Квартира под самой крышей Дворца Касадеи, Дворца Божьего Дома. Когда они зашли внутрь, она взяла его руку, легко поцеловала в щеку, помогла приготовить чай, который никто, по сути, не хотел пить, и немного поболтала о том о сем – поддержать эту легкомысленную светскую беседу он был не в силах. Могут ли таким образом банальности вторгаться в дела первостепенной важности? Мэделин жаловалась на беспорядок в кухне, на нехватку нормальной бытовой техники и прочее в том же духе. Она собрала волосы, чтобы они не мешали ей работать, а Лео стоял у нее за спиной и созерцал то, чего раньше никогда не видел: потаенную, секретную ложбинку ниже затылка, такую уязвимую между двумя тугими сухожилиями, едва прикрытую тоненькими прядками. Кастрюля с водой закипела, и Мэделин сняла ее с огня.
– Джек вернется только завтра.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Только то, что ты готов услышать. Ну вот. – Она повернулась и вручила ему чашку, словно это-то и было реальностью: этот чай, ее присутствие в его доме, – а все прочее, включая папирусные свитки, веру и супружескую верность, не имело никакого смысла. – Скажи мне, что ты об этом думаешь?
– О чем?
Она взглянула на него из-за кромки своей чашки.
– Не притворяйся глупцом. Об этом,о нас.
Вулкан завибрировал у него под ногами.
– Я в замешательстве. Мне кажется, что все вокруг перестало быть реальным.
Мэделин понимающе кивнула. Возможно, ей, пришедшей из чужого мира сексуальности, это ощущение тоже было знакомо. Возможно, замешательство было одним из симптомов, этапом в истории болезни. Они прихлебывали чай (скорее, для того чтобы удостовериться в его подлинности, чем для удовольствия), а потом, не говоря ни слова, словно все уже давно было отрепетировано, встали из-за стола и пошли в другую комнату – в его спальню, помещение, которое прежде было безжизненным и унылым, как заброшенный чердак.
С улицы доносился шум автомобилей. Две сестры-близняшки с одинаковым именем Мэделин: одна – настоящая, другая – отраженная в зеркале гардероба, – подошли к окну и, наклонившись, закрыли ставни. Внезапно комнату окутал полумрак.
– Ты в порядке? – спросила она, вернувшись к нему. – Лео, все хорошо?
Он ответил утвердительно. Он сказал, что любит ее, что хочет быть здесь, с ней вместе, сказал, что все в порядке. Он говорил это, а она тем временем, улыбаясь, расстегнула пуговицы его рубашки и прижалась лицом к его груди. Он удивился, что его собственное тело, к которому он не привык испытывать ничего, кроме равнодушия, может иметь для нее значение, а она может иметь значение для его тела.
За окном по улице пронесся мотоцикл. Послышались стоны застрявших в пробке машин, рокот автобуса. В полумраке спальни Лео и Мэделин разделись, застенчиво сидя спиной к спине, а потом одновременно повернулись друг к другу, как будто участвовали в некоем устоявшемся ритуале вроде любовной литургии. Сам взгляд в ее сторону казался ересью. Ее грудь была усеяна веснушками. Крупные, грубоватые ее груди были испещрены венами, точно карандашными линиями; на животе виднелись послеродовые растяжки. В одежде она казалась миниатюрной, хрупкой и изящной, словно любовно изготовленный артефакт, предназначенный для восхищения и поклонения; раздевшись же, Мэделин заполнила собой все пространство под скошенной крышей, и плоть ее воссияла в искусственных сумерках. Приблизившись к ней, Лео почувствовал ее запах – запах тела, смешанный с духами, запах воспоминаний и мечты, фантазии и страшного сна, запах его матери, лежавшей рядом, когда он болел, запах маленькой пианистки, цепко державшей его за руку, запах плоти, меха и испражнений, сладкая микстура вожделения и омерзения, смесь всего, о чем он не смел помыслить, а если и смел, то находил тошнотворным. Он слышал ее дыхание, скрежещущее, глухое, в такт сердцебиению; она шептала нелепые, детские словечки, как будто уговаривала разозленного зверя: «Мой лев, мой сильный лев. Я тебя не съем. Не волнуйся. Все будет хорошо». Как будто дыхание ее тела не пугало его, как будто его не ужасала чистота ее кожи и ловкость ее рук. Как будто ее груди, всей своей мягкостью и теплом прижатые к его лицу, не возводили между ними защитную стену теплого материнского запаха.
– Все будет хорошо, – прошептала Мэделин, ложась рядом с ним в жаркой, неподвижной безликости спальни, окруженная гулом уличного транспорта. – Все будет хорошо, все будет хорошо. – Как будто, если просто повторять это заклятие, все действительно могло быть хорошо…
* * *
Она нашла в сумке салфетки и вытерла ими живот. В комнате было жарко и душно. Их хрупкое, мимолетное единение исчезло, и теперь они лежали порознь, липкие от пота и изнывающие от чувства вины. Лео взглянул на ее обнаженное тело подле себя. Мэделин снова стала плотью; на несколько обманчивых секунд она превратилась в нечто иное, нечто неуловимое, неподвластное разуму, а теперь опять стала обычной плотью. Она лежала на спине. Повинуясь силе тяжести, ее груди свисали по бокам. Когда она заговорила, слова ее устремились прямо в потолок:
– Наверное, ты разочарован. Ты ведь разочарован? Спад, разрядка напряжения… Что-то вроде того, да? Подходящие слова…
Сделанного не воротишь, подумал он. Можешь исповедоваться, молить о прощении, каяться в грехах своих, но что сделано, то сделано. Лео вспоминал, как ее маленькие сильные ручки со знанием дела направляли его; как она шептала непристойные проклятия; как усердно, точно многоопытная шлюха, Мэделин двигала бедрами. Все это – необратимо, непоправимо. «Твоя рыба, – прошептала она, хватая его пенис в кулак. – Твоя большая, блестящая рыба». Еще одно словечко из семейного лексикона Брюэров, как пить дать. Несомненно, у Джека есть большая, блестящая рыба. От этой мысли Лео стало страшно и гадко. Рыба, ichthys, pisces, pisser [78]–абсурдная связь слов. Он прожил целую жизнь со словами, с их текстурой, с точностью их значении и важностью смысла.Изувеченная память выдала еще одно словцо – fornication,прелюбодеяние. Сложное слово. Fornix, арка, свод, сводчатый потолок борделя, несомненно, арочный проем между ног, промежность, геральдический крест, на котором нас всех распяли. «Остерегайся блуда, – прошептал ему святой Павел. – Все остальные грехи совершаются за пределами тела, но блудить – значит грешить против собственного тела». Чувство вины, переполнявшее Лео, нашло выражение в жидкостях – в слезах и мерзком извержении тела. «Тело твое – храм Духа Святого. Ты не принадлежишь себе; ты куплен дорогой ценой».