И Дора, забыв все, от злости сомкнула зубы на теле Савинкова. Вместо ожидаемой боли тот почувствовал возбуждение, которое не прошло мимо внимания Доры. Она поняла, что инстинктивно нащупала тайную тропинку к новым полям, где цвели невиданные ими прежде любовные цветы — кровь и насилие.
Совершенное ею открытие обрадовало обоих. Они поняли: у них в руках появилась волшебная палочка, способная окрасить все ранее испытанные способы совместного наслаждения в красные цвета, тем самым открывая новый, параллельный мир, в котором еще довольно много жизни, похожей на смерть, и гораздо больше смерти, похожей на жизнь.
Сперва она просто прокусывала его тело в самых нежных местах, отчего все оно покрылось отпечатками узких девичьих челюстей с запекшимися капельками крови, подобными тем, что проступали во время сильных нервных потрясений на лбу Покотилова. Затем она протерла все прокусанные места хлопчатой бумагой, смоченной одеколоном, одновременно остужая боль своим дыханием. И легла рядом, предлагая свое тело для таких же кровавых ласк.
Но он придумал для нее кое-что более изощренное: достав несколько простыней, быстро и ловко связал руки и ноги, распяв ее крестом на кровати так, чтобы ни на йоту не сумела сдвинуться в сторону, а могла лишь извиваться и молить о пощаде. Это моление он и стал выбивать из нее с помощью весьма острого кожаного ремешка. Она терпела наслаждающую боль, испытывая одновременно с ней такой острый чувственный подъем, что непонятно было, куда тело сорвется ранее — в крик от боли или в крик от радости. И когда она разрыдалась, не в силах более терпеть муку ожидания, он несколькими ударами довел ее до вершины, безжалостно прекратил всякие прикосновения, одним движением скинул узлы с рук и ног и лег рядом, обняв это содрогающееся в рыданиях любимое тельце, такое нежное, что и представить себе трудно, как у него поднялась рука.
Сама дрожа от нежности, она стала целовать его в губы, прося прощения за крики и укусы, кляня себя за то, что раньше не догадалась, как близки рядом смерть и любовь... и какое невыносимое чувство — идти по лезвию бритвы между двумя пропастями, нисколько не боясь сорваться в любую из них, потому что на дне этих пропастей покоится одно и то же — сладкое забвение...
И, не познав ничего боле, они заснули в объятиях друг друга.
* * *
Фрол Псоевич Правдюк, обласканный самим министром, мышиным жеребчиком скакал по Петербургу, обнюхивая все углы и закоулки и примеряясь ко встречным инородцам — вдруг повезет еще раз с японскими шпионами? Дня два назад он попытался разыграть эту же карту, вроде бы поймав тех же самых китайцев во второй раз, но получил от Медянникова по шее:
— Я те дам — таскать шпионов! Ишь, наловчился на дармовщинку! Еще раз притащишь какую-либо шваль, я тебя сам оформлю два раза как шпиона, не пожалею. И меня к медали представят. Запомнил мою печать? — и Медянников показал Правдюку кулак, не запомнить который не было никакой возможности.
«Завидует!» — решил Правдюк и на время успокоился. С его феноменальной памятью он поймает еще не одного динамитчика, вроде как сегодняшнего. И прославится на сей раз окончательно и бесповоротно. Недаром сам Плеве его заметил и выделил!
И действительно, память его не подвела. Навстречу шла старушка с двумя связанными узлами, переброшенными через плечо. Таких бабушек по всему Петербургу шастало туда-сюда видимо-невидимо, так что Правдюк наизусть мог рассказать, что в узелках за богатство, нажитое на всю оставшуюся жизнь: смена истончившегося бельишка, мыльце, шильце да мотовильце с посмертным саваном. Ну, еще иконка личного святого, помогавшего этой бабушке всю ее трудовую жизнь.
Взгляд у встреченной, которым она окинула Правдюка, был тихий и смиренный; жест, которым она отирала уголки глаз и рта, был таким родным и знакомым, что мысли поневоле свернули к родной матери. Стоит, сердешная, у плетня, смотрит на дорогу и вот так же отирает глаза, на которых слезки ожидания: завернет ли до дому милый сердцу Фролушка? И так захотелось Правдюку съездить на свидание, что он тут же решил дождаться светлой Пасхи и отпроситься в деревню. Дней на пять, не боле! А то Плеве ненароком спросит: а где той смышленый парнишка? И огорчится. А начальство огорчать — последнее дело.
Так он шел себе и шел, не ведая печали, как что-то остренькое кольнуло в мозгу: тю! Так он же знает этот взгляд, эти смиренные глазки, эту бабку! Сегодня видел при просмотре книжки филера, которую ввели Путиловский с Медянниковым... Да на первой же страничке она сидит! Ё-мое!! И, не веря мозгу своему, тут же достал книжицу. Точно, она! Ивановская. Народоволка и эсерка. Что это значит, он не понял, но и понимать тут было нечего. Сердце радостно застучало в ожидании очередного праздника души: ну ты, Фролка, и молодчина! Заприметил бабушку, мимо которой все пройдут и даже не вспомнят Божью тварь! Где она, милая?
Он догнал Ивановскую в несколько секунд, но выходить вперед не стал, а принял позу ожидающего мещанина-приказчика, у которого где-то сейчас должна подъехать фура с товаром, а вот все не подъезжает — видать, с адресом вышла путаница. Он бегал по проспекту туда-сюда, бил картузом оземь, словом, производил собой столько шума и толкотни, что и ежу было ясно: у человека пропадают кровные денежки, и ничем боле он в этом свете не интересуется.
Он даже забежал вперед бабки-Ивановской, но ни разу не взглянул в ее сторону, а просто разыграл еще один маленький спектакль, радостно кинувшись к какой-то фуре и чрезвычайно огорчившись, узнав, что не та, которую ждет.
Забежав во двор, он мгновенно переменил внешность: снял картуз, вынул из-за пазухи и надел меховой колпак по самые бровки. Мать родная не узнала бы Фрола — чистый азиат-татарин с характерной вывороченной походочкой вышел из ворот и пошел, не торопясь, за подозреваемой...
Созонов дремал на козлах, посматривая за подворотней, в которую неминуемо должна была войти Ивановская. С ней самой он уже встречался в Твери, провел в богоспасительных разговорах несколько вечеров и был совершенно очарован ее ровным характером и несокрушимой решимостью освободить крестьянство от многовекового гнета. Правда, дальнейшая программа вызывала споры: что делать освобожденному крестьянину после работы?
Созонов доказывал необходимость постов и молитв как средств спасения и развития души. А Ивановская все клонила к тому, что освобожденный человек должен заняться математикой, физикой, чтением Чернышевского, Герцена, рисованием и лепкой из глины. В особенности почитала она лепку и сама любила мять в руках кусочек глины, время от времени превращая его то в птичку, то в поросенка, а то и в портрет собеседника. Сему искусству она выучилась на каторге, где для политических было много времени и мало работы.
Расстались они влюбленные друг в друга, но не в мечты собеседника. Впрочем, воплощение программ лепки и постов откладывалось до скорой победы очистительной революции. Созонов представил себе батю, читающего Герцена или лепящего чертиков, и хрюкнул в свою молодую бородку: более нелепое зрелище трудно вообразить.
Тут показалась Ивановская. На плече она тащила два узла и так натурально склонялась вбок под их тяжестью, что Созонов с трудом подавил в себе желание соскочить с саней и помочь ба-бушке-народовол ке.
И правильно сделал: Ивановская опустила узлы на снег, выбрав местечко почище и посуше, и стала растирать поясницу, скрюченную годами и непосильным рабским трудом. На самом деле она проверяла, не тянется ли за ней хвост в виде шпика? Вроде нет. Бабушка с трудом взгромоздила узлы на другое, отдохнувшее плечо и вошла в подворотню, чтобы пройти к господам через черную лестницу.
Мимо подворотни проковылял татарин, остановился и заглянул вслед. Это было настолько неожиданно для казанского князя, что Созонов сразу насторожился. Татарин подумал и вроде бы невзначай шмыгнул за Ивановской. И тут Созонов признал это лицо: всякий раз, когда он следил за выездом Плеве, этот замызганный человечек крутился рядом, пару раз точно выполняя приказ начальника министерской охраны. Шпик! Ивановская привела шпика и тем самым поставила под угрозу провала все дальнейшие планы.
Стало мучительно обидно за бесцельно проделанную работу. Он не спал ночами, днями следил за министром, составляя график его еженедельных поездок. И тут какой-то филер одним только свистком сломает все хрупкое здание террора, которое они с Савинковым возводили, не щадя живота своего? Нет, он не позволит!
Созонов тронул лошадку и подъехал к подворотне. Дворника в это время тут не бывало, он хорошо знал время обеда и время бодрствования местного цербера. Медленно и степенно вошел во двор. Ивановская искала нужную лестницу, вытянув шею и подслеповато сверяясь с адресом, написанным на клочке бумаги. Вот еще улика — почерк Савинкова!