– Знаешь, что говорил Хичкок… Фильм получается только тогда, когда злодей убедителен… однако мы с тобой слишком хорошо знаем друг друга… И потом, извини, но… я вообще не верю, чтобы у тебя был размах какой-нибудь Жорж Санд или какого-нибудь Базилио…
– Борель никогда не ступал на порог Гэдсхилла, – резко бросил я, но отсутствие реакции с его стороны сбило меня с толку.
– Продолжай.
– Когда он покидал Францию, он был уже в глубокой депрессии. Он не смог перенести смерти матери. Он был страшно зол на отца. Насколько мне известно, Диккенс ни на одно его письмо не ответил. Вечером шестого июня Дюмарсей, его компаньон в этом путешествии, нашел его в полубессознательном состоянии в его комнате на Флит-стрит. Борель его, похоже, не узнал; он бормотал что-то бессвязное. Седьмого июня Дюмарсей привез его обратно во Францию. А одиннадцатого, после истерической стычки с отцом, Борель был доставлен в Шатору и помещен в клинику Пине, в прошлом соратника знаменитого доктора Бланша.
– И кто же тебе все это сообщил? Натали?
– Да. У старухи Борель сохранились все документы: письмо Дюмарсея, ответ Пине Борелю-отцу и даже статья Пине, появившаяся в «Бюллетен медикаль» и посвященная «необычному случаю с Э. Б.».
– «Бюллетен медикаль»?…
Мишель, казалось, горько сожалел о том, что не удосужился прочесть все, что было опубликовано в этом журнале с 1870 года по сегодняшний день. Вообще-то слушал он меня внимательно, но при этом не выказывал ни малейшего удивления. Можно было подумать, что я рассказываю о битве при Ваграме специалисту по стратегии Наполеона.
– И что там, в этой статье?
– В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», – говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, – разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…
Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.
– Значит, фикция… – пробормотал он. – Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер – вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это сотворенное!
– Тогда зачем ты это опубликовал?
– А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно в «Бюллетен медикаль» и посвященная «необычному случаю с Э. Б.».
– «Бюллетен медикаль»?…
Мишель, казалось, горько сожалел о том, что не удосужился прочесть все, что было опубликовано в этом журнале с 1870 года по сегодняшний день. Вообще-то слушал он меня внимательно, но при этом не выказывал ни малейшего удивления. Можно было подумать, что я рассказываю о битве при Ваграме специалисту по стратегии Наполеона.
– И что там, в этой статье?
– В общем, Пине считает, что у Бореля навязчивая идея, возникшая вследствие перенесенной им тяжелой эмоциональной травмы… «Содержание его конфабуляций мало значимо», – говорит он… Значение имеют только обстоятельства, в которых эти фантазии возникли… Слабость из-за туберкулеза. Невыносимая скорбь о матери. «Эдиповы» отношения с отцом, – разумеется, он не употребляет это слово, но именно так он сказал бы сорок лет спустя. «Господин Диккенс, очевидно, представляет в этой истории того отца, которого Э. Б. хотел бы иметь… Пациент переживал его молчание как отречение…» И замечает, что попытки убедить пациента в его ошибке были бы напрасны, что эти «конфабуляций» с некоторых пор стали в каком-то смысле составной частью его личности… то есть более истинными, чем истинные… но зато у пациента могут иметь место длительные ремиссии, и есть даже надежда, что в промежутках между приступами своей «болезни» он сможет вести нормальную жизнь… Так и получилось. Борель женился, у него были дети. В течение тридцати лет он достойно исполнял обязанности учителя литературы коллежа в Шатору… что не мешало ему при всяком удобном случае излагать свои «конфабуляций» тем избранным, которые готовы были его слушать… Стивенсону у Дойла после спиритического сеанса… Франсу в «Куполь»… и своей внучке Эжени, которая через семьдесят лет припомнила странные истории своего дедушки о «писателе со смешной бородой» и о какой-то «смешной книге», конец которой знал якобы только дед…
Мишель, казалось, размышлял. Он встал, подошел к окну и остановился перед ним, пристально вглядываясь в ночь, словно ожидая визитера, едущего к нему лондонским дилижансом.
– Значит, фикция… – пробормотал он. – Так я и знал! Было что-то странное в его рассказе… что-то специфическое в расположении персонажей… какой-то… романтический флер – вот слово! Должно быть, он прочел все источники того времени, свидетельства Форстера, Джорджины, детей Диккенса… и все равно его описания остались расплывчатыми, стилизованными, его словно бы затрудняют самые простые детали… расположение комнат в доме… костюм Диккенса, его голос… и все эти намеки на сновидения… Это не прожитое, это сотворенное!
– Тогда зачем ты это опубликовал?
– А что, по-твоему, я должен был сделать? Какого издателя заинтересовали бы опусы неудавшегося поэта-символиста? Нет, мне нужно было представить это алиби эрудиции, литературного доказательства… Нельзя было оставлять это пылиться… И потом, разгадка «ТЭД»! Блестящая разгадка! А встречался Борель с Диккенсом или не встречался – не имеет значения… Он – прав… Шоу думал, как он… Честертон думал, как он… И не какой-то там сон вдохновил Стивенсона на «Джекила и Хайда», а его разговор с Борелем в тот вечер спиритического сеанса. «Джекил…» – это всего лишь перепевы «Друда»! После моей книги никто уже не посмел бы возражать против этого…
– Почему – в сослагательном?
– Ну, я полагаю, что ты напишешь моему издателю, в Академию, в газеты… но мне плевать… Мой гол всегда могут не засчитать, но я его забил! Я видел, как мяч пересек линию!
– Никуда я не буду писать.
– То есть?
На этот раз я его заинтриговал. Он хлопал глазами, этот гроссмейстер, пораженный неожиданной жертвой, неочевидным переводом ладьи или слона. Я перехватил инициативу. Проблема заключалась только в том, что я уже не знал, зачем я перевел ладью. У меня слишком болела голова. Только тяжесть Десятой книги, оттягивавшей карман, напоминала мне о моем «плане», но чисто формально, как узелок на платке или памятная запись «не забыть X.», нацарапанная в уголке страницы и ставшая бесполезной, потому что забыто, кто этот «X.». Однако если что-то оттягивало мой карман, следовательно, я должен был этим воспользоваться. И если бы в моем кармане была машинка для заточки карандашей, мне, видимо, следовало бы поискать взглядом какой-то тупой карандаш. Теперь, когда Матильда была потеряна безвозвратно, в осуществлении моего плана уже не было смысла.
И все же какой-то слабый голос побуждал меня продолжать. Тот самый голос, который я слышал, когда читал документы, переданные мне Натали, и когда бегал по лавкам старья в поисках гусиных перьев и пожелтевшей бумаги: «Ты никогда не любил по-настоящему эту женщину. И этот подкоп ты ведешь не из-за нее, а против него, против Мишеля Манжматена. Может быть, и вся твоя жизнь – просто скребаный палимпсест, исписанный заново с этим единственным намерением. Всё. Твое возвращение в Мимизан. Твой брак… Фикция, обреченная рассыпаться – вместе с тобой. Подмигивание Десятой книги».