Чувствовалось, что укрепления Барс-хото возводили тибетские мастера. В отличие от китайцев, привыкших работать на малых пространствах и верящих, что кропотливостью можно победить время, сохранив свой труд в любом случайном осколке целого, тибетцы не придают никакого значения эстетике материала и детали. Их влечет к себе обаяние пусть преходящей, но чистой формы, внутренность которой они заполняют всем, что попадется под руку.
Вокруг было пусто, на стенах тоже не ощущалось ни малейшего движения. У меня родилась надежда, что китайцы покинули крепость и через полчаса мы займем ее без единого выстрела.
Мы двигались по едва проступающей в траве дороге, объезжая Барс-хото с юго-запада, по кругу радиусом версты в полторы, если его центром считать холм с цитаделью. Вначале перед нами открылся северный, скалистый склон, потом угрюмые черные гольцы пошли на убыль, среди каменных осыпей поднялись обсыпанные мелкими белыми цветочками кусты сундула, стали вытягиваться языки зелени, постепенно захватывающие всю южную, пологую часть холма. С этой стороны к стене беспорядочно лепились убогие фанзы с глинобитными дувалами, загоны для скота, торговые ряды, навесы на жердях. Они успокаивали обыденностью своих форм, привычной однотонностью красок, выцветших до того последнего предела, когда камень, дерево и сухой навоз кажугся родными братьями. Все тут было как в китайских кварталах Урги, если бы не тишина и безлюдье.
Ближе к воротам стояла маленькая деревянная кумирня, изящная и пестрая, как бабочка. Она залетела сюда с берегов Янцзы, но для меня узор ее крылышек отзывался милой ропетовскои готикой курзалов и дачных дебаркадеров. Я ехал шагом, держа у глаз бинокль, и все-таки не сразу заметил, что ее карнизы одеваются пламенем. В ярком солнечном свете оно было почти невидимо. Вслед за кумирней огонь показался одновременно в нескольких местах, в дыму замелькали фигурки людей. Китайцы подожгли застенные постройки, чтобы в них нельзя было укрываться при обстреле, причем для большего эффекта сделали это прямо на наших глазах. Нам ясно давалось понять, что мы можем не рассчитывать на капитуляцию.
Треск и гул пожара отсюда не были слышны. Беззвучно корчились жерди, проваливались крыши. Как только пламя начинало подбираться к очередной фанзе, в окнах вспыхивала промасленная бумага, ее клочья взмывали вверх, подхваченные струями горячего воздуха, и при полном безветрии долго реяли на фоне безмятежно синего неба.
Мы находились уже на расстоянии ружейного выстрела от главных ворот с эркерами и черепичной кровлей. Дым несло в другую сторону, здесь было светло, пусто и голо. Два каменных тигра, которыми так упорно запугивали наших цэриков, лежали на земле. Я увидел, что их пасти раскрыты и выкрашены изнутри свежей красной краской, а по обе стороны от ворот нарисованы на стене короткие толстые пушки времен восстания ихэтуаней. В момент штурма, оживленные силой заклинаний, они должны были превратиться в настоящие и обрушить на нас огонь, гром и картечь.
Я усмехнулся, но спустя четыре дня, когда прибыли отставшие при переправе орудия и обоз, выяснилось, что нам нечего будет противопоставить китайской магии. Едва вскрыли первый зарядный ящик, меня прошиб холодный пот. Все ящики были одинаковы, во всех лежали снаряды от «аргентинок» — легких гаубиц, по дешевке закупленных Пекином в Южной Америке и вместе с боезапасом отбитых нами на Калганском тракте у генерала Го Сунлина. Оказалось, в суматохе при выступлении из Урги погрузили не те снаряды. К имевшимся у нас немецким горным пушечкам они не подходили, теперь от нашей артиллерии было не больше толку, чем от нарисованной.
На обратном пути Ивану Дмитриевичу повезло подхватить извозчика прямо у подъезда Каменских. Было уже почти совсем светло, серо, влажно. По дороге, чтобы не сморило после бессонной ночи, он достал из кармана пальто книжку Каменского-старшего и, раскрыв наугад, прочитал: «Послушайте, вот вижу я огромные многоцветные лагери, табуны лошадей, стада скота, синие юрты предводителей. Над ними развернуты старые стяги Чингисхана…»
Это было пророчество некоего Нэйсэ-гэгэна из Эрдени-Дзу. Беседуя с автором «Русского дипломата в стране золотых будд», он весьма красочно предсказал в скором будущем новый триумфальный поход монгольских полчищ на запад вплоть до берегов Португалии.
«Я, — читал Иван Дмитриевич, — вижу все это, но не слышу смеха и праздничного гула, тульчи не поют веселых песен, молодые всадники не радуются бегу быстрых коней. Бесчисленные толпы стариков, женщин, детей стоят сиротливо, покинутые, а небо на севере и на западе, где простираются земли неверных, всюду покрыто красым заревом. До моих ушей доносится треск огня и ужасный шум битвы. Кто ведет этих воинов, проливающих свою и чужую кровь под багровым небом?…»
— Тпррр-р!-вовремя оторвавшись от книги, скомандовал Иван Дмитриевич. — Стой, приехали.
— Куда? — спросил Мжельский.
— Домой. Куда еще? В такую-то рань!
— Здрасьте! Недавно у вас было одиннадцать часов вечера, и вдруг нате вам — утро! Мы еще ничего не знаем, а вы — домой.
— Виноват, но иначе все предыдущее будет не вполне понятно. Проще забежать вперед.
У себя на этаже он только еще нашаривал ключом замочную скважину, как дверь сама распахнулась.
— Почему, — ледяным голосом спросила жена, — ты не остался там на всю ночь?
— Где?
— Там, где ты был.
— А где, по-твоему, я был?
— Я не такая дура, как ты думаешь, — с ненавистью сказала жена.
— Я так не думаю, — заверил ее Иван Дмитриевич со всей горячностью, на какую способен был в пять часов утра.
— Не ври, думаешь. И правильно, на твоем месте я думала бы точно так же. Дура, дура, какая дура, господи! Нашла кому верить.
— Да в чем дело-то?
— Будь я на твоем месте, а ты — на моем, как умный человек, ты бы мне, конечно же, не поверил. А я, дура, тебе поверила.
Из этих темных намеков можно было понять одно то, что его вина перед ней не сводится к позднему возвращению. Он снял пальто и попробовал обнять жену, но она, как ундина, выскользнула из его рук со словами: «Вот этого, пожалуйста, не надо».
— С утра на службе, — надулся он, — а придешь домой…
— Не нравится, мог бы и не приходить.
— Слушай, пожалей меня! У меня был безумный день, я с ног валюсь от усталости…
— Нет, ты все-таки копия своей матери, — обрушила на него жена самую страшную из своих инвектив, когда-то убийственную, но стершуюся от слишком частого употребления.
— Ну хватит, хватит. При чем тут моя мать?
— Она тоже считала меня дурой, неряхой, транжирой. Помню, когда Ванечке было восемь месяцев и у меня кончилось молоко, а я, видите ли, посмела себе купить сережки, которые продала потом нашей дворничихе, и, кстати, не за четыре рубля, как они мне самой обошлись, а за пять с полтиной, так твоя мать…
Стоически выслушав эту историю двенадцатилетней давности и не очень в ней разобравшись, Иван Дмитриевич покорно признал:
— Ты права,
— Тогда чего ты от меня хочешь? Чтобы я все забыла? Такое не забывается.
— Но ведь столько лет прошло.
— А что изменилось? Раньше ты внушал мне, что твоя мать оскорбляет меня, потому что желает мне, добра. Теперь я, как дура, должна верить, что у тебя каждую ночь важные дела по службе, да?
— Представь себе, да. Важные.
— Маниак, может быть?
— Он в том числе.
— Который нападает на женщин возле Ямского рынка?
— В том числе и там.
— Ты говорил, что на красивых женщин.
— Говорил. И что?
— Почему же он напал на обезьяну?
— Поймаю — спрошу, — пообещал Иван Дмитриевич. -Не поймаешь. Никакого маниака нет и не было, я сегодня спрашивала у полицейских на Ямском рынке. Они о нем слыхом не слыхивали.
Жена резко повернулась и пошла прочь, предупредив:
— Не ходи за мной. Я тебе постелила в кабинете, будильник заведен на семь часов.
— Уже шестой час. Зачем так рано? — только и спросил он, не в силах придумать ничего в свое оправдание.
— В семь часов встанешь, уберешь постель и перейдешь в спальню. Я уйду, а ты можешь валяться сколько угодно, пожалуйста. Не известно еще, как сложатся наши отношения, но Ванечке лучше пока не знать, что мы спим врозь. Если он узнает, насколько далеко все зашло, для него это будет настоящая трагедия.
— Да наплевать ему, — сказал Иван Дмитриевич, обреченно глядя, как закрывается перед ним дверь спальни.
Через четверть часа он вытянулся на диване у себя в кабинете, тут же уснул и проснулся от того, что скрипнула половица.
— Спишь? — спросила жена.
— Нет, — ответил он, чтобы сделать ей приятное.
— Не холодно тебе? Я здесь не протопила на ночь.
— А если холодно, то что? Пустишь к себе в постель?
— Могу тебя еще чем-нибудь укрыть.
— Спасибо, не надо.
— Помнишь, — присаживаясь у него в ногах, спросила жена, — что ты обещал мне наутро после нашей свадьбы?