Франческо медленно встает. Что удивительно, он исполнен чувства собственного достоинства. Он встает, наклоняется и кладет что-то на стол. Предмет – ключ – блестит на солнце, как вульгарная бижутерия. К нему прикреплена бирка.
– Это ключ от квартиры в Женеве, одолженный моим другом, в чье существование ты не веришь. Мы могли бы уехать туда. – Франческо выпрямляется и на миг застывает возле нее; преисполненный гордости, несмотря ни на что он производит сильное впечатление. – Быть может, мы когда-нибудь там встретимся. Кто знает?
Потом он разворачивается и уходит. Гретхен выжидает несколько секунд. Затем берет ключ, смотрит на него, словно не понимая, как он там оказался. «Улица Гранже», написано на бирке. И номер. Она кладет ключ в сумочку, встает и подходит к столику, за которым сидят отец и дочь Касадеи. Принц привстает и целует Гретхен руку.
– Дорогуша, – жалостливо говорит принцесса, – как же я рада, что ты так скоро решилась выйти на люди. Терпеть не могу этот изнурительно долгий траур, который всегда позволяем себе мы, итальянцы.
– Ганси, – шепчет она.
Он молчит. Сквозь ставни сочится бледный лунный свет. Он лежит на спине, скрытый в тени; огромная недвижная фигура, безутешная в своей скорби.
– Ганси?
Ответа нет. Но она, тем не менее, продолжает.
– Франческо Вольтерра – еврей, – говорит она.
Он отвечает, не сводя глаз с потолка. Силуэт его остается неподвижным.
– Откуда тебе знать? – Герр Хюбер тихо, невесело смеется. – Нет-нет, не нужно отвечать, не утруждай себя, асеравно ты солжешь.
– Я больше не буду лгать тебе, Ганси, – шепчет она. – Больше никогда.
– Наверное, это тоже ложь.
– Это правда, – говорит фрау Хюбер. Она откидывает простыню, берет его руку и направляет ее к своему животу, к жестким волосам и теплым складкам внизу.
– Тогда ты должна сделать еще кое-что, – говорит он, – чтобы загладить свою вину.
– Кое-что? – Она трется о его пальцы. – Что именно?
– Ты должна отвести меня к нему.
Две черных машины блестят, как пара туфель лакированной кожи, туфли-лодочки с серебряными пряжками. Они неспешно катятся по узкой улочке и тормозят у одного из самых заурядных многоквартирных домов. Пятеро мужчин и одна женщина выходят из машин. Женщина показывает, куда идти, проводит своих спутников через арочный вход до застекленной кабинки портье.
Развернувшись у лифта, она решает подняться по лестнице, винтом уходящей вверх. Сворачивая на каждом этаже, где есть пролет и маленькое окошко наподобие иллюминатора, лестница устремляется к самой крыше. Мужчины следуют за женщиной и застывают в нерешительности, когда она доходит до последней лестничной площадки. Там, под стропилами, ужасно жарко, не продохнуть. В воздухе парят комочки пыли. Один мужчина – с потным лицом – аккуратно проскальзывает у нее за спиной и прислоняется к стене у двери. Остальные ждут внизу, как раз на уровне нижней ступени.
Она стучит – в особом синкопированном ритме, к которому успела привыкнуть: четыре коротких удара по дереву, три подряд и, наконец, последний раз – выдержав паузу, затаив дыхание.
Через некоторое время дверь приоткрывается, как неохотно раздвигаются ноги, уставшие сопротивляться.
– Гретхен, – тихо произносит он. Он стоит на пороге, в дверном проеме, и выражение его лица последовательно отображает всю гамму эмоций: удивление, радость, потом – нечто вроде испуга, смятения. Она делает шаг вперед, тянется к нему, чтобы поцеловать в щеку, и произносит его имя:
– Чекко.
– Гретхен, – повторяет он. Его руки застывают в воздухе: то ли затем, чтобы обнять ее плечи, то ли затем, чтобы, напротив, отстранить ее. Но, едва сделав шаг вперед, она отступает – вернее, ее грубо отпихивают. Она отворачивается к лестнице, пока мужчины врываются в квартиру…
За спиной слышится вопль, который тут же прерывает хлопок двери. Она осторожно спускается по лестнице на первый этаж. Ее лицо как будто выточено из мрамора; в нем нет красоты, нет классических черт. Муж ожидает ее на тротуаре.
Гретхен за прялкой. Гретхен прядет нити судьбы. Гретхен за клавиатурой, играет мягко, но угрюмо; плещутся аккорды бетховенской сонаты си-минор, опус 111, безымянный, хотя он вполне мог бы быть озаглавлен «Аноним», поскольку выражает он то, чему названия нет, – ужас человеческого существования. Гретхен плачет. Она оплакивает Лео и Франческо: первый мертв, второй обречен, – и музыка колеблется между пафосом, печалью помыслов и гневом; зыбкая, задумчивая погребальная песнь, прославление жизни и элегия смерти. Во время игры она сбивается, допускает ошибки. Подчас она путается в хитроумных извивах адажио, где темп нелепо обозначен как moltosemphce е cantabile,очень просто и напевно; однако своим ошибкам она больше не улыбается. Нет, она останавливается, возвращается, собирает хрупкие осколки нот и складывает их воедино, словно разбитый фарфор. Ноты выплывают из рояля«Бехштайн», улетают в окна, реют над итальянским садиком: порой подобно торжественному сопровождению панихиды, порой напоминая вопль человека, предвкушающего экстаз, – но в конечном итоге ноты все равно тают в тишине.
Магда мягко ступает по полу квартиры. Хотя она и высокого роста, шаги ее беззвучны и грациозны, как у кошки. Стопы у нее продолговатые и белые, с пальчиками разной длины. Иногда она берет свою папку с набросками, реже – кипу рисунков; чаще всего ни того, ни другого нет: лишь она одна. Я представляю, как ее везут на автобусе в пригород – там сплошной армированный бетон и все люди носят нечесаные космы до плеч, – и она позирует перед камерой в какой-то безвкусно обставленной импровизированной студии; она разводит руки и ноги, чтобы объектив мог поймать абсолютно все, пробраться в самые потаенные уголки ее тела. Знание без понимания.
– Хочешь посмотреть? – спросила она и бросила мне журнал. Журнал Магды, [96]кричащий, разноцветный, жизнерадостный, как обертка рождественского подарка. Называется «Пососи». Я открыл журнал и пролистал несколько шероховатых на ощупь страниц. Там, разумеется, была Магда: Магда в ослепительно-белом парике, бьющаяся в нелепых конвульсиях на кровати в каком-то дешевом отеле; Магда с раздвинутыми ногами, сверкающая неприкрытой плотью; Магда показывает свои складки, покатости и ложбины; Магда, названная «Кристал, наша собственная бархатная революция из Чехии», но все-таки Магда. Это точно.
– Омерзительно. – Я даже сейчас слышу голос Магды. – Мне кажется, – этот звук «ж» болтается между двумя звуками, взрывным и фрикативным, наполовину «ж»,наполовину «д», чисто ирландское произношение, – мне кажется, с этим нужно что-то делать.
– Что-то? А что именно?
Последний разворот: Магда стоит вполоборота, демонстрируя свои ягодицы, и напоминает легкомысленную домохозяйку, которая впускает в дом молочника через черный ход.
Она не сводит с меня глаз. И наконец спрашивает:
– Что скажешь? Этого хватит на квартплату?
– Ты за квартиру не платишь, – отвечаю я.
Она лишь смеется.
Магда пишет. Она смотрит на меня, когда пишет, смотрит с прищуром, смотрит властным взглядом художника. Она смотрит на меня, когда пишет, а я на нее, когда она занимается будничными делами: обнаженная Магда сидит на стуле,поджав колени, и красит ногти траурно-черным лаком; Магда на кухне кипятит воду длякофе, который она называет «турецким», хотя это не так; Магда лежит в ванне, будто на картине Боннара [97]и груди ее плавают, как яйца-пашот в бульоне, и пена лобковых волос напоминает водоросли, оставленные схлынувшей волной, скрывающие в себе тысячу темных тайн. Магда выдержана в черно-белой гамме: чернота волос, чернота глаз, чернота губ – и голая белизна кожи. Я смотрю на нее, и взгляд помогает мне завладеть ею.
– Ты не всегда был учителем, – сказала она мне однажды. Ее слова звучат как решительное утверждение, и не тол ко в силу непонимания нюансов языка, но и потому, что уверена в своей правоте. – Ты был кем-то другим.
– Священником, – ответил я.
– Я знала. Кем-то другим, я это знала. Так можно сказать – «кем-то другим»?
– Да, можно.
– Священник. – Она покачала головой, как будто подозревала что угодно, но только не это. – Katolicky?
– Katolicky, –подтвердил я.
– А теперь не священник.
– Нет.