– А теперь не священник.
– Нет.
Каждое воскресенье Магда с прилежанием деревенской простушки ходит в церковь. За углом палаццо, на краю гетто, стоит, точно маяк, неприметная церквушка в стиле барокко. Магда тихонько проскальзывает в церковь и садится на заднюю скамью, откуда смотрит на все так, будто вписывает увиденное в память на манер салонной игры: гипсовые святые, затейливо украшенные алтари, пыльная позолота на потолке, старый трясущийся священник, несколько старушек, случайно забредшая девушка с серьезным лицом евангелистки – все это сохранено в ее памяти.
Вернувшись из церкви, Магда сливает увиденное в амальгаме рисунка: церковный купол, склоненные головы, расписной гипс, священник в ризе, распростерший руки так, словно он не просто отправляет службу, а в самом деле агонизирует на кресте.
Только лицо ее принадлежит не старику и не церкви, а мне.
Однажды, гуляя по близлежащим улочкам, Магда замечает в витрине антикварного магазина дароносицу. У нее случайно оказались при себе деньги (возможно, ей как раз заплатили за то, что она позировала перед камерой какого-то безликого мужика с эрегированным членом), так что Магда зашла внутрь и купила эту дароносицу. Теперь она стоит в гостиной – огромный слепок потускневшего солнечного света. Дароносица появляется на многих картинах Магды, проплывая над распятым священником, как взрыв, как адское пламя, как холокост жертвенного агнца.
– Моя мать ходила в церковь, – сказала Магда в ответ на мой вопрос. – Думаю, она не верила, но мой отец был членом партии, и таким способом она вызывала в нем ненависть к себе. Партия считала, что в церковь ходить нельзя Они спрашивали у него: почему твоя жена ходит в церковь? Понимаешь? Когда он ушел, она перестала ходить туда.
– А ты верующая?
– Верующая? – Магда лишь пожала костлявыми плечами. – Я верю, что Бог существует. Как же иначе?
– И как он относится к тому, чем ты занимаешься?
– Думаю, ему плевать. Ему на все плевать, не так ли?
– Я не знаю, – ответил я. – Раньше знал, а теперь не знаю.
Тогда она вдруг спрашивает:
– Ты боишься? – И я соглашаюсь: да, я боюсь, и ей, похоже, приятно это слышать. – Я часто боюсь, – говорит она. – Но я думаю, жизнь должна быть страшной, поэтому люди и ходят в церковь. Чтобы не бояться.
– Вроде того…
– Но ты боишься, а в церковь не ходишь.
– Верно.
В ту ночь, лежа в постели, Магда придвинулась ко мне и положила мою руку себе между ног.
– Не бойся, – прошептала она. Тепло ее волос, прикосновение ее запретной плоти – тех участков, которые Магда беззастенчиво обнажает перед камерой, хотя принадлежат они лишь ей; ее чувственность, ее теплое животное начало – все это приносит мне утешение. Я люблю ее запах. Это теплый, мучной аромат, аромат зерна и травы, приправленный тонким запахом пота. Кости у нее крепкие, и плоть не такая податливая, как у Мэделин. Плоть Магды тверда. Две женщины с одинаковыми именами находятся на противоположных концах любого женского спектра, который только можно себе вообразить.
Сперва на автобусе с пересадкой, потом пешком по улице Мерулана – и мы на месте. Она неоднократно видела подобные места: узкий проход между вульгарными, кое-как слепленными многоквартирными домами, знакомый ей по окраинам любого моравского города. Наследие фашизма и наследие народной республики очень похожи друг на друга. Изумляет банальность этого кошмара.
– Где мы? – спрашивает Магда. – Где мы находимся, Лео? – Легкое возбуждение, привнесенное ею в поездку, уступает место смутному страху, как омраченная неприятным известием шутка.
– Мы находимся на улице Тассо, – говорю я ей. – Дом сто сорок пять по улице Тассо, – уточняю я. Узнает ли она это название? Сомневаюсь. Для Магды история началась лишь несколько десятилетий назад.
Женщина в офисе на первом этаже обходительна и явно относится к своим обязанностям со всей серьезностью, напоминая медсестру, которая ухаживает за больными. Есть небольшая библиотека, где мы можем ознакомиться с документами. Можно взять англоязычный буклет. Можно подняться на следующий этаж когда угодно.
– Что это такое, Лео? – снова спрашивает Магда. – Что это за место?
Я не отвечаю. Наверное, хочу внушить ей священный трепет перед непознанным. Наверное, хочу ее напугать.
– Отвечай, – не унимается она. – Что это?
Мы молча поднимаемся выше, приближаемся к серым дверям. Все вокруг покрыто пылью и копотью и пахнет дезинфицирующим средством. На первый взгляд, какое-то заурядное муниципальное здание. Я вспоминаю те несколько лет, что я прожил в роли приходского священника в Лондоне, пока не услышал зов древних текстов. Линолеум на полу, безвкусные тисненые обои, узкие коридоры и крохотные комнатушки, общая кухня и службы.
– Что это, Лео? – повторяет Магда, подходя ко мне у входной двери, где можно позвонить в звонок, и появится женщина: ее волосы будут спрятаны под платком, тело будет скрыто цветастым фартуком, а обута она будет в комнатные шлепанцы. Но вход никто не охраняет, как будто произошла глобальная катастрофа. Дверь квартиры распахнута настежь.
– Что это? – Магда осматривает узкий коридор и унылые комнаты, вентиляционные решетки над дверными проемами, дверные глазки. – Что это? – повторяет свой вопрос Магда, хотя и так уже все поняла.
Не дожидаясь приглашения, мы переступаем через порог. Чай тут не подают. Пюре с колбасками и зеленым горошком тоже не угостят. В одной из комнат, прямо напротив двери, нет окон. О, раньше окон не было вообще нигде, но это потому, что проемы были замурованы, а во внешних стенах были предусмотрительно проделаны вентиляционные отверстия, чтобы заключенные не задохнулись. Но в комнате напротив двери, узкой и голой, окон не было изначально: обычная кладовая, чулан, по-итальянски это называется un ripostiglio.
– Вот здесь, – говорю я, указывая рукой. – Вот здесь.
Комната эта шириной в шесть футов и шестнадцать в длину. Голый пол. Стены покрыты толстым слоем синей краски – мерзкий, казенный цвет. Магда застывает в дверном проеме, неохотно заглядывает внутрь, еще не зная, что увидит там.
– Смотри. – На краске выцарапаны отчаянные, дерзкие каракули. Я хорошо знаю это место, знаю, где находится каждое слово, каждая фраза, каждая богобоязненная надежда и каждое жалкое признание. – Смотри.
Она заходит в комнату и смотрит, куда я указываю. Это греческое слово ιχθύς, «рыба».
Пришло время прочесть лекцию о рыбах.
– И вот здесь.
Дата, выцарапанный календарь, проклятие, послание Dio с'и. Camerati non dimenticarmi.Бог есть. Друзья, не забывайте меня.
– И еще вот тут. – Сквозь каракули проглядывает белая штукатурка, как мясо в открытой ране, как кость сквозь ожог: Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Реальность текста, текст как улика и свидетель одновременно.
Addio pianista mia. Non serbo rancore. Un bacio Francesco.
Чем обычно выцарапывают подобные надписи? Ногтями? Пряжкой ремня? Нет, ремни отбирают. Скрепкой, найденной в пыльном углу камеры? Гвоздем из ботинка? Чем?
– Что это значит? – спрашивает Магда. Она выбирает одно слово, одно из многих. И слово стало плотью. – Serbo?Что это значит? «Серб»?
– Rancore– это злоба, обида.
– Что это значит? – Голос ее хрупок, как будто готов в любую секунду надломиться.
– Non serbo rancore.Я не держу на тебя зла. Я тебя не виню, понимаешь?
Она рассматривает слова, выцарапанные на штукатурке.
– Кто такой Франческо? – спрашивает она. – И пианистка. Кто она такая? – И тогда Магда вздрагивает от всего этого ужаса – чувства замкнутости, ограниченности пространства, чувства ловушки. Ее ужасает прошлое, которое в этом месте нещадно подавляет настоящее и лишает всех свободы. – Я знаю, что это за место, – мягко говорит она. – Это тюрьма.
Магда пишет то, что я и предполагал: Лео на корточках сидит в углусиней комнаты. Загогулины на стенах, картинки и слова на синей краске. Лео в тюрьме.
Во Всемирном библейском центре в Иерусалиме над папирусом работали с безграничной осторожностью и терпением нейрохирургов. За спиной у них стояла видеокамера, немой свидетель происходящего. Там была женщина по имени Лия, приехавшая из музея Израиля; там был мужчина по имени Давид Тедеши, работавший над коллекцией папирусов в университете Дьюка и являющийся одним из самых уважаемых экспертов в сохранении папирусов – одним из самых уважаемых экспертов в мире, где осталось несколько десятков практикующих специалистов. «Уникально», – бормотали они Друг Другу, аккуратно увлажняя свиток, поддевая концы пинцетом и заглядывая внутрь. С осторожностью, с предельной осторожностью они развернули папирус, как разворачивают саван, в который замотан мертвец. Только внутри этого савана таились секреты двухтысячелетней давности. «Просто великолепно, – говорили они во время работы. – Фантастика».