А началось-то все с его смазливой рожи…
Как вошел Стенька в жениховскую пору, так и прилипло к нему прозванье «девичья погибель». Выйдет этот Стенька на улицу, шапочка — набекрень, из-под нее крупные кудри расчесанные, и щеки-то у него румяные, и бородка молодая гладенько лежит, и глаза синие, и носик пряменький, и поступь молодецкая, и стан в перехвате тонок! Девки только ахали тихонько да друг за дружку хватались. В церкви дуры не на образа и не на батюшку, а на Стеньку одного таращились.
Мать, уразумев, что добром такое девичье безумие не кончится, вознамерилась сына поскорее женить. И без того парень уж не ангел, две вдовы за ним числятся, и ладно бы богатые! Хорошо хоть, не сразу он их завел, а поочередно, иначе быть бы бабьей драке со срыванием рогатых кик вместе с волосниками и тасканием за косы. И соблаговолила она заслать сваху к Бородиным, семья хорошая, и с купцами в родстве, и сколько-то подьячих государю дала, сидят по разным приказам. А у Бородиных дочь Наталья — не писаной красавицей уродилась, зато умница, рукодельница, хозяйка. Мать и рассудила, что такая ее сыночка крепко в ежовых рукавичках держать будет.
Наталья, так уж вышло, раньше Стеньку в глаза не видывала. А увидела — онемела. Она и девкой была с норовом, все так делала, чтобы другие девки иззавидовались. А тут Бог жениха послал, по которому пол-Москвы сохнет!
Повенчали их. И начали они жить.
Стеньку новая родня в Земский приказ определила, и уж вознеслась мыслями Наталья, что быть ему через год — подьячим, через три — дьяком, а там уж и до думного дьяка недалеко! Однако немедленно обнаружилось, что Стенька не знает грамоты. То есть иные буквы-то помнит и пальцем вывести умеет, а иные — словно впервые в жизни видит.
Наталья сама читать-писать училась, молитвы в молитвослове по складам прекрасно разбирала, счет знала, и не просто считала, а очень быстро — когда на дворе суетились куры и утки, умела счесть безошибочно. И сделалось ей обидно, что муж, который жене должен быть главой, так опростоволосился. То есть — все ее мечты словно с Ивановской колокольни наземь рухнули.
В приказе-то и читать, и писать надобно…
И вознеслась мыслью над Стенькой обиженная Наталья! И одолела ее бессильная гордыня!
Став бабой, она дружилась уж не с прежними подружками, а с такими же молодыми бабами, чьи мужья и братья так же кормились при Земском приказе. И как заходила между ними, бабами, речь о красавце Стеньке, так Наталья-то нос и задирала.
— С лица-то не воду пить! — говаривала. — С оглоблю-то вырос, а ума-то и не вынес! Личико беленько, да разуму маленько!
А то еще и круче загибала.
— Глуп по самый пуп, а что выше, то пуще!
И всяко показывала, что вот-де она, умница, угодила замуж за такого дурака, что хоть в прорубь головой. Шестой уж год в земских ярыжках — так в этой должности, видать, и помрет.
И не рассчитала Наталья! Говорила-то она это с горя бабам, а доходило до мужиков. Многие их семейные тайны так-то были ею выболтаны да до ушей Стенькиного начальства и добрели. Еще поп Сильвестр в «Домострое» велел бабам вечером всеми новостями с мужьями делиться, а «Домострой», красиво переписанный, во многих семьях имелся. И, посмеявшись, принимали мужья все это к сведению, так что Стенькино продвижение вверх по служебной лестнице год за годом все откладывалось. И оттого Наталья еще больше злилась на мужа.
Так вот через избыточный свой ум стала Наталья поперек дороги мужу, да и себе самой, если вдуматься, тоже. Подьячие-то по праздникам богатые подарки получают, коли пирог — так в пять алтын, коли щука мороженая — так в шесть алтын, а ярыжке разве какой приказчик морковный пирог в две деньги сунет — мол, и впредь, молодец, поглядывай, чтобы у моей лавки ненужного и вороватого народу не околачивалось. И тот пирог Стенька, по торгу гуляя и за порядком следя, сам к вечеру и приест…
Другое горе — у всех ровесниц уже по двое и по трое за подол цепляются, а Наталья так и ходит порожняя. То ли Стенька плохо старается, то ли где-то в небесах Бог с ангелами так рассудили, что незачем ему, безграмотному, детей даровать, однако пусто в доме…
И от этой, совершенно ею не заслуженной, обиды вообще стала избегать Наталья того дела, от которого дети бывают. А Стенька, разумеется, очень тому удивлялся и сперва даже думал, что жена здоровьем скорбна сделалась, жалел, дурного слова не сказал. Потом уж уразумел, что она ему таковым образом обиду чинит.
И все равно не понял, как ее бабья обида ему на служебном поприще откликается…
Ближе к вечеру, когда шалаши и палатки на торгу стали запирать, он явился в приказ узнать, не будет ли какого дела на завтрашнее утро. Подьячий, Гаврила Деревнин, единственный повернулся к нему, когда он, впуская холодный воздух, не сразу прикрыл тяжелую дверь приказной избы. Гаврила сидел в торце длинного стола и подклеивал исписанный лист к свитку. Свитки эти назывались столбцами, и длины они были немереной. Искать в них какое давнее дело — вспотеешь, развиваючи и обратно свиваючи. И была с ними еще морока — подклеив, нужно было дождаться, пока высохнет, перевернуть и с другой стороны свитка, как раз по стыку, написать свое имя и прозвище, тем самым заверив, что все — без обману.
Вид у Гаврилы Михайловича был деловитый — за ухом писчее перо, в зубах — другое, правой ручкой кисть в горшок с клеем макает, левой листы соединяет. Перед ним — железный двусвечник, и две сальные высокие свечи горят ясным светом. Степка, глядя, иззавидовался. Сидит этот Гаврила в теплой избе, под задом у него войлочный тюфячок, на нем однорядка в пятнадцать рублей, не менее! И ногой под столом мешок придерживает. Был, знать, проситель с приносом.
— Бог в помощь! — перекрестясь на образа, сказал Стенька.
— Заходи, садись, — отвечал Деревнин.
— Как там та баба? Забрали ее?
— Забрали. В рогожу завернули и повезли к себе. Ее такую в церковь вносить грешно, сперва отмыть надобно.
— Это что же, все удавленники — так? Опорожняются? — осторожно спросил Стенька.
— Как который. Ты, Степа, поди, и в лицо-то ей глянуть побоялся.
— Глянул… — пробормотал Стенька.
— То-то — глянул! А как ты полагаешь — чем ее на тот свет отправили? Чем ей горлышко-то перехватили? А?
— Кто ж ее разберет!
Двое подьячих, слушавшие вполуха этот разговор, негромко рассмеялись. Долгий трудовой день кончался, мало было надежды, что явится еще проситель, оставалось прибрать столбцы в короба — да и по домам. Теперь и посмеяться не грех…
— Сам-то ты глядел, Гаврила свет Михайлыч? — осмелился подпустить в вопросе ехидства Стенька.
— Да уж глянул. Удавили ее, я тебе скажу, пояском. Накинули сзади поясок-удавочку — и нет бабы…
— Как же он на бегу пояс-то с себя сдирал? — спросил Стенька.
— Кто сдирал?
— Да Родька-то Анофриев, стряпчий конюх. Это его теща, он ее порешил.
— На бегу, говоришь, сдирал? Ну-ка, садись, расскажи, что знаешь!
Стенька сел напротив Деревнина. Уважительно сел — на самый краешек скамьи. Ему было приятно оказаться в кругу пожилых и почтенных людей — не ярыжек, не мелкой шушвали, а стряпчих, прослуживших в этом звании по десять и по пятнадцать лет, поставивших дома, прикупивших землицы, у иного была где-нибудь ближе к Пскову и порядочная деревенька, поселиться на старости лет и жить себе не хуже князя.
— Дело-то, Гаврила Михайлыч, видать, непотребное.
Стенька изложил свои домыслы, почему покойница Устинья удирала от убийцы в одной рубахе распояской и простоволосая, даже без обязательного для замужней бабы и для вдовы волосника, куда убирают косы.
— Стало быть, спутался тот Родька с той Устиньей? — уточнил Деревнин.
— Выходит, что так.
— Стало быть, прикормила она его?
— Да прикормила, поди…
— Стало быть, бабьим делом она от него за приданое откупалась?
Степка никак не мог понять, к чему клонит подьячий.
— Откупалась, поди!
— Так какого же рожна ему ее убивать?
— Пьян, видать, был! Вспомнил, что приданого недодала!
— Нет, сокол, тут одно из двух: или та баба исхитрилась его в блуд вовлечь, и тогда она бы с ним управилась, не выскакивая зимой телешом на улицу. Или же это дело до того темное, что разбирательство с ним выйдет долгое… Насчет рубахи-то ты верно подметил, а насчет погони… — Деревнин почесал за тем ухом, что было свободно от пера. — А скажи-ка ты мне, сокол ясный, что — тот Родька не на внучке ли Назария Акишева женат?
— На Татьяне, что ли? — уточнил Стенька. — И впрямь! Старого-то Акишева я как раз там на дворе и встретил!
— Тогда слушай, что сказывать буду. Акишев — из старых конюхов, у него денежка прикоплена. Ступай-ка ты обратно к той Татьяне, может статься, он все еще там. Войди как бы по делу — узнать, не сыскалось ли чего нового. Может, кто из соседей видел, как ту Устинью не Родька, а иной душегуб по улице гонял. И скажи не напрямую, а как бы намеком — мол, Гаврила Деревнин, Земского приказа подьячий, берется над этим дельцем поразмыслить. И пришел бы к нему Назарий посоветоваться. Понял?