Редко, очень редко Стеньку именовали с «вичем», и не дурак он был — понял, что в беде всякого приветить рады, от кого пользы ждут, хоть земского ярыжку — не по своей же воле он на ночь глядя притащился, стало быть, его из приказа прислали…
— Подьячий Гаврила Михайлович Деревнин кланяться тебе, Назарий Петрович, приказал.
— Ну, садись.
Стенька сел и показал деду глазами на Гришку.
— Да ладно, — буркнул дед. — Сказывай уж, с чем пришел.
Стенька как мог связно передал домыслы подьячего Деревнина.
— Стало быть, не может он понять, как Родька тещу удавил? — уточнил дед. — Ну так и не надобно… Кланяйся подьячему своему, скажи — благодарствуем на добром слове, да только пустые это хлопоты…
И два вздоха разом, дедов и Гришкин, услышал Стенька.
— Это почему ж? — возмутился он.
— Да чего там… — проворчал Гришка. — Все одно завтра это выплывет, ведь сколько баб знает! С утра на всю Москву и растреплют!
— Дурак ты, Гришенька, — уставившись в столешницу, молвил дед. — Вот так все сразу и надо выболтать…
— Да что стряслось-то? — уже почти возмущаясь дедовым упрямством, спросил Стенька.
Стряслось же вот что. Когда тело покойницы Устиньи привезли на двор и поставили греть воду, чтобы обмыть его, Татьяна послала свою невестку Прасковью, вдову Родькиного брата Фрола, взять в дому у Устиньи что следует из ее вещей. Поскольку Прасковья и раньше туда хаживала, дворовый пес ее знал и в дом бы, надо полагать, пропустил.
Прасковья взяла с собой еще двух баб и отправилась за вещами.
Обнаружилось, что в дому у Устиньи непорядок, короба раскрыты, а таких важных в женском хозяйстве одежек, как шуба, зимние чеботки с загнутыми носами, зимний же опашень с частыми пуговками сверху донизу, а также нарядная душегрея, нет. Причем видно, что человек, перебиравший короба, искал чего получше. Две исподницы, одна белая, другая красная, выложены на лавку, да там и остались. Несколько тканых поясков — тоже. Что еще пропало — Прасковья так, сразу, сказать не могла.
Мог ли Родька допиться до такого скотства, чтобы прийти в дом к теще, удавить ее кушаком, раздеть, вскинуть тело — на одно плечо, а узел с вещами — на другое, да и направиться, избавившись от тела, к кружечному двору, пропивать добычу, — такой жутковатый вопрос встал перед осиротевшим семейством. Зная, что пьяный человек за свои поступки не отвечает, дед Акишев уже внутренне согласился с тем, что Родька убил тещу. Только вслух признавать этого не желал…
Татьяна — та вовсе едва ль не в беспамятство впала, мало того что матери лишилась, так и все следы к мужу ведут… Говорить с ней было бесполезно. Потому дед позволил соседкам увести ее и малышей. Осиротевшую семью на ночь разобрали по домам, а мужчины, Акишев и Гришка Анофриев, остались думу думать. Да что-то плохо это у них получалось…
Разложенные кушаки — вот что Стеньку смущало. Не выбирал же этот олух, каким лучше тещу удавить! Надо полагать, она сама свое добро перебирала, когда его нечистая сила принесла, вот пьяный Родька и подумать не успел, как орудие удушения в руках оказалось. Выходит, и все разумные рассуждения Деревнина — недействительны. Не распоясывался этот дурак на бегу под шубой, а орудовал в тепле и уюте.
И все же — пешком-то ночью дойти до Крестовоздвиженской обители по скользким улочкам большая морока, а ночью, да с двумя узлами на плечах?
Стенька отнюдь не был таким безнадежным дураком, каким его считала Наталья. Родьку Анофриева он знал, хоть и не дружился, и не роднился с ним. И Родька вовсе не был из тех богатырей, какие на Масленицу государя силушкой тешат, схватываясь один на один с медведями. Предположить же, что какой-то сукин сын ждал снаружи, пока Родька расправится с тещей, чтобы помочь ему унести добычу, было вовсе нелепо, хотя…
Ведь пил же где-то этот дурак, прежде чем наведаться к теще!
Стенька и питухом беспросветным не был, однако на кружечный двор заглядывал, причем не в одиночку. После того как шесть лет назад государевым указом велено было целовальникам продавать не менее, чем большую, из трех прежних состоящую чарку, и притом же запрещалось пьющим людям на самом кружечном дворе и близ него сидеть, мужики наловчились — ходили за выпивкой по двое и по трое. Брали они эту чарку вскладчину, вот на каждого прежняя мера и выходила. Стало быть, у Родьки наверняка были приятели, что болтались окрест кружечного двора в ожидании одинокого питуха, которому не с кем располовинить чарку.
И Стенька тут же представил себе такой разговор.
— Проклятый целовальник в долг не наливает, залога требует, — мог сказать первый питух, которого Стенька, невзирая на февральский холод, вообразил пропившимся до креста, то бишь босого, без порток и в одной рубахе, с лиловым носом и клочковатой бороденкой, непременно — с торчащими крошками и рыбьими косточками. — А где тот залог взять?
— А у тещи у моей! — это отвечал Родька, одетый-обутый, уже где-то выпивший, но еще не желавший расставаться со своим имуществом. — Она, стерва, приданого мне недодала! Пошли к ней, пригрозим — хоть холстину от нее получим, хоть старую исподницу! Бабью тряпичную казну целовальники берут!
— А пошли! — согласился умозрительный питух. — Поднесешь — так я помогу тебе с тещей управиться!
И пошлепал по снегу босиком вслед за решительным Родькой!
Могло ли такое быть?
Если верить деду Акишеву, который от горя совсем умом помутнел, — то могло…
И рухнули все Стенькины надежды!
Он-то возрадовался, что Деревнин наконец-то внимание на него, ярыжку, обратил, такое поручение дал, что и денег при удаче должно перепасть!
— Послушай, Назарий Петрович, — обратился Стенька к деду. — А что сам Родька-то сказал?
— А шут его знает! — ответил вместо деда Гришка. — Как за Родькой пристава пришли, так он и просыпаться не пожелал. За руки, за ноги мы его выволокли с конюшни. А там — на санках, на каких воду возят. Весь Кремль насмешили!
— В тюрьму на санках доставили? — удивился Стенька. — Крепко ж он налакался!
— Да уж, — согласился Гришка и покосился на деда.
Но тот, погруженный в свои невеселые думы (чего ж веселого — Родькина жена Татьяна с шестью малыми у него на шее повисала…), не возражал против негромкой беседы молодых мужиков.
— А что? — Стенька подвинулся к конюху поближе.
— Отродясь так не напивался. Бывало, приползет спозаранку, завалится спать, а к обеду, глядишь, уж холодной водой в рожу плещет. Он на хмельное-то крепок, а тут, вишь, разобрало…
Стенька вздохнул — померещилась было ниточка, да не ниточкой оказалась, а так — видимостью… Вопросов о разбитом Устиньином лбу и следах на косяке, а также о запертой или распахнутой двери уж можно было не задавать.
Сорвалось дельце.
— Ну, хотел помочь, да не удалось, — сказал он, вставая. — Ты, Назарий Петрович, все же заглянул бы утром к Деревнину. Может, вместе и надумали бы чего.
— Загляну, — отвечал дед Акишев. — Ступай себе с Богом, Степа. Прости, коли приняли плохо. Видишь, не до тебя.
— Вижу, — согласился Стенька.
Выйдя со двора, он неторопливо направился к своему домишке, а жил он в Замоскворечье, на краю Стрелецкой слободы, неподалеку от государева большого сада. Зимой туда можно было перейти по льду Москвы-реки, а не брести вдоль кремлевской стены к мосту.
По дороге он отчаянно размышлял о деле.
Что-то с этим Родькой было не так…
Что — этому надлежало проясниться, когда Родьку утром призовут к ответу. Ежели он сразу повинится, то и дела нет, назначат наказание, да и перейдут к другим бедолагам. Отсеченная рука да нога — бр-р-р… А коли отопрется? Ведь дед потому и хмурится, сообразил Стенька, что прикидывает, во сколько ему может встать Родькино отпирательство. Как ни крути, а в кошеле преогромная прореха. Или сейчас плати всякой приказной крупной и мелкой сволочи, чтобы внучкиного мужа из беды вытащить, или потом — все семейство вместе с увечным Родькой содержи, а это подороже встанет…
Стенька решил рано утром подойти к тюрьме и через знакомцев разведать, как там Родька — спит ли сном праведника или уж держится за голову да кается в грехах.
— Ахти мне! — услышал он женский голосок.
Задумавшись, Стенька налетел на бабу. Да и та, видать, спешила, глядя под ноги и размышляя о своем, потому и сшиблись на узкой тропке между сугробами.
— Глядеть надо! — отвечал он на вскрик.
И повернулся боком, чтобы с бабой разойтись.
— Степан Иваныч, ты, что ли?
— Он самый! — подтвердил другой свежий голосок.
Оказалось, бабы шли гуськом, след в след.
— А вы чьи таковы? — приятно удивленный тем, что молодые бабы знают его в лицо, да еще и величают с «вичем», спросил Стенька.
— Я Акулина, — сказала первая баба, — а со мной Дарьица. Мы утром у Анофриевых на дворе были, неужто не помнишь?