яиц. Сам выбрал, не на кого жаловаться. Зато «жидивку» эту до смерти помнить будешь. Жинка-то есть у тебя? Детки?
Тот кивнул.
— Ну и славно. Будешь теперь их воспитывать, рассказывать про праведную жизнь. И обязательно — слышишь? Обязательно расскажи, как получилось, что батя домой без яиц вернулся, чтоб никогда так не делали, как тятька их сподобился.
— Сука… — прохрипел мужик.
— Сука и есть, — неожиданно весело согласилась Маня. — А как же? С вами по-доброму нельзя. Ладно бы ты воевал против нас — это можно, на то она и война. А баб насиловать — никакой войной не оправдаешься. Держите его, хлопцы. Саввушка, режь ему под корень. А ты не печалься. Дружков твоих мы найдем. Вот ей-богу найдем! А вы, громадяне, смотрите и запоминайте: преступников будем карать! Беспощадно! Руби!
Дита повернулась и пошла с площади прочь. Не стала смотреть. Сзади раздался истошный вопль, толпа дружно ахнула. Насильника было не жалко, просто стало противно. Так тоже нельзя, наверное. Хотя, по совести сказать, получил он по заслугам. С ней ведь тоже так было нельзя. А они сделали то, что было нельзя. И жизнь у нее с тех пор ох, как изменилась. И прежней уже никогда не будет. Сейчас хорошо бы все забыть. Только не получится. И как там оказалась эта женщина?
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. В ГОСТЯХ У СКАЗКИ. ТЕЛЬ-АВИВ, 1995
— Так удалось забыть? Или нет? — спросила я Фаню и почувствовала, как заплетается язык. Что неудивительно: в честь появления моего почти законного муженька старушка отправила меня в магазин, настоятельно потребовав купить бутылочку хорошего коньяка. Да не жуткий израильский бренди, воняющий жженым сахаром, а настоящий, французский. В коньяках я не разбираюсь, продавец хмыкнул, сунул мне пузатую бутылку, сказал цену, я ахнула, но куда деваться? Задание получено, бюджет выделен. Заплатила.
Фанечка моя легко замахнула пару рюмочек, только раскраснелась, а меня повело моментально. Давненько я алкоголем не баловалась. После рассказа ее жуткого налила себе еще, да побольше. Ну и ей налила. Будем надеяться, разврат наш пройдет без последствий.
— Как видишь, не удалось, — удивительно ровным голосом сказала она. — Я, к сожалению, все помню. Все.
— Ну, а тех двоих… насильников — нашли?
— Нет. Да и бог с ними. Понятно, что их пристрелили если не здесь, так там. Тогда выжить было очень трудно. А помереть — очень легко.
Помереть тогда, и правда, судя по тому что я читала про гражданскую, было легко. Слишком легко. Чтобы выжить самому, нужно было убивать других, как бы ни было противно. Так что я Фаню понимаю. Перед глазами все поплыло, исчезла спальня, где мы выпивали с бабулей дорогущий коньяк, передо мной расстилалась стылая зимняя степь, где-то впереди стояла изгородь последней хаты. Руки мои лежат на отполированных ладонями деревянных рукоятках пулемета, поставленного на тачанку. Холодно. Я время от времени подношу ладони ко рту, согреваю дыханием, но ненадолго. Сзади фыркает юный жеребец Каприз. Я, даже не поворачиваясь к нему, знаю, что его широкий зад покрыт инеем, так же, как морда, с которой уже свисают сосульки от тяжелого дыхания. Коняка нетерпеливо переминается с ноги на ногу, скучно ему стоять. Савва, мой второй номер, время от времени подтягивает вожжи, чтобы Каприз не дергался, и тогда тот роняет пахучие катышки, от которых идет пар — из вредности, говорит Савва. Я не реагирую: сейчас из села побегут. Точно, вот они. Я заправляю свои непокорные кудри под папаху, вытираю ладонью мокрый нос и внимательно всматриваюсь в прорезь прицела. Страшно? Нет, уже нет. Мне уже ничего не страшно после того, что пережила.
Ничего себе! — я внезапно очнулась. Опять глюки, что ли? Да вроде нет, уж больно картинки реалистичные, как будто перенеслась туда, в декабрь восемнадцатого. Погоди, Таня. Это же не ты там сидела, это Фаня на своей махновской тачанке, это у нее в юности были пышные кудри. А у меня их сроду не было. Почему тогда я чувствовала, что это происходит со мной? Мозгами поехала?
Михаль, конечно, предупреждала, что мать любит рассказывать всякие выдуманные истории, но чтобы так нафантазировать… Нет, такое хрен нафантазируешь. Фантазии они про другое. А пережить этот ужас в восемнадцать лет! Мороз по коже. И рассказывает Фаня так, что прямо завораживает. Все так живо увидела, как с самой все происходило.
Что у меня самой было в мои восемнадцать? Музучилище, «рок-группа», Витя с его горячим шепотом: «ну, давай, я же люблю тебя, давай!» Ну и дала. И правильно сделала, конечно. А если бы тогда со мной такое как с Фаней произошло? Могло ведь? Могло. Куда меня только не заносило! И пьяную, и обкуренную, и без тормозов совсем. Только время было другое. Мы себе приключений на задницу искали, чтобы хоть как-то из серого своего существования вырваться, а остальные, наоборот, пытались этих приключений избежать, спрятаться, прожить тихо и незаметно. И ни у нас, ни у них ничего не получилось. Коньячок, зараза, хорош. Я себе дагестанский-то «коньяк» позволить не могла, а тут — Франция, аккордеон, Сена, все плывет, или это у меня в голове все плывет. Интересно, попаду я когда-нибудь во Францию? Вряд ли. А хотелось бы. Ни модных магазинов не надо, ни — простите! — Лувра, ничего такого. Для меня признак роскошной… впрочем, нет, просто удавшейся жизни — это спуститься утром в кафе на каком-нибудь бульваре Клиши, потягивать кофе из маленькой чашечки и пастис из простого стакана. Что такое пастис? Черт его знает, наверняка, гадость какая-то, зато как звучит! И чтобы тихо из динамиков лился какой-нибудь Жак Брель или Саша Дистель. А больше ничего не надо, потому что это и есть счастье.
И опять меня торкнуло, да так, что хоть стой, хоть падай. Свет раннего утра, ровный строй деревьев на незнакомом мне бульваре, а мы с бабулей устроились за столиком прямо на тротуаре неподалеку от Мулен Руж. Фаня листает Le Figaro, время от времени подносит чашку к губам, делает крохотный глоток и перелистывает страницу. А я рассматриваю прохожих — Париж, никто никуда не торопится, солнце освещает кроны высоких тополей, оставляя их стволы в тени, еще не добралось до туда, но уже скоро, вот-вот все будет залито светом. Смотрю на птиц, разглядываю окна домов под зеленоватыми от старости крышами. Неужели я в Париже? Ставни одного из окон верхнего этажа распахиваются, в проеме появляется завернутая в простыню кудрявая девушка, сладко потягивается, кладет голову на скрещенные на подоконнике руки,