Но метаморфоза так и не произошла, превращение не состоялось, и женщина-физиотерапевт непреложно оставалась сама собой.
Лео вызывали на официальный допрос. Врачи не хотели чтобы его куда-либо перемещали: «Трансплантаты должны прижиться, это займет некоторое время», – говорили они.
Но, в конце концов, дал и согласие. Это было похоже на однодневный отгул из тюрьмы – эти неуверенные шаги к поджидавшей его машине, эта поездка по миру, который казался ярким, изумительным и, как ни странно, незнакомым У здания суда караулила стайка фотографов.
8 зале Лео усадили в черное кожаное кресло и задали те же вопросы, которые уже неоднократно задавали полицейские. Он дал на них примерно те же ответы.
История, которой в Израиле посвятили все передовицы удостоилась нескольких дюймов печатной площади и в международной прессе. «Пострадавший рассказывает о сгоревшем свитке», – гласил один из заголовков. Когда Лео вернулся в клинику, к нему пришел психолог – эксперт по посттравматической терапии, что-то вроде того. На нем была одежда ярких, жизнеутверждающих цветов, а говорил он о скорби, скорби по утраченным частям тела, сравнимой со скорбью по усопшим близким.
– Что вам снится? – спросил он, закидывая ногу на ногу. Он подался вперед, чтобы осмотреть пациента, вонзить в него свои щупальца. Психолог теребил свой блокнот, хотя хотел бы потеребить мозг пациента.
Лео снилась Мэделин.
Официальным вердиктом допроса стало следующее: «Один или несколько неизвестных».
Позже – гораздо позже, спустя несколько недель, месяцев – его выписали из больницы, пожелав всего наилучшего и давнесколько ценных советов на будущее. Он по-прежнему носил перчатки, чтобы поддерживать давление на шрамы стыльной стороны ладоней. Он по-прежнему мазал свою скользкую кожу смягчающим воском и выполнял специальные упражнения, призванные не допустить появления рубцов. Ему дали адрес в Риме, где он мог получить все необходимое, и Лео вышел в мир – ободранный, отшлифованный, отполированный до блеска.
Гольдштауб отвез его в аэропорт.
– Зачем тебе возвращаться в Рим? – спросил он.
– А куда же еще?
– В Англию.
– Но это не мой дом. – Что он нашел удивительного в Риме? Этот город был родным для Лео (если у него вообще была родина). Обремененный историей в том неприятном смысле, в котором банкрот обременен долгами, и столь же расточительный, Рим был его идеалом. – Я изгнанник, – объяснил Лео. – А Рим – это прибежище изгнанников. Так было всегда, так оно и будет вовеки веков. Прибежище для чужестранцев и изгнанников.
– Чем займешься по возвращении?
– Понятия не имею.
И в тот момент, когда Лео уже готовился к встрече с сотрудниками службы безопасности, когда он уже встал в очередь за ритуальными расспросами (Вы сами паковали свой чемодан? Где вы проживали на территории страны? Вы контактировали с кем-либо из людей, проживающих здесь?), Гольдштауб произнес последние слова:
– Лео, это сделал ты?
Лео замер. Через плечо у него была переброшена сумка, на тележке стоял чемодан. Справляться и с тем, и с другим при помощи рук в жестких перчатках ему было нелегко.
– Ты это сделал? – повторил Гольдштауб.
Лео улыбнулся.
– Савл, я же говорил тебе, – сказал он. – Я уже говорил тебе: понятия не имею.
Самолет взмыл в залитое ослепительным светом небо. Лео чувствовал себя Икаром, который дерзнул подлететь слишком близко к солнцу и опалил свои крылья. Как и Икар, он рухнул наземь, но, в отличие от Икара, выжил. Стюардесса обходила салон с пластиковыми тарелочками и пластиковой же улыбкой.
– Как вы себя чувствуете, сэр? – спросила она.
Везение, вероятность, элемент случайности в системе мироздания – подобные вещи всегда волновали Лео. Если где-то есть Господь, думал он, Господь, взирающий на всю эту суетливую мышиную возню, то он наверняка прячется за заслонами из чистых случайностей.
– Я любил одну женщину, – сказал он ей. – Но она погибла.
Стюардесса смутилась и поспешила ретироваться, напоследок выдавив:
– Мне очень жаль.
Зима в Риме: улицы вымыты дождем, сырые листья скапливаются в сточных канавах и образуют крошечные наводнения, машины брызжут грязью во все стороны. Что еще можно сказать об этом новом Риме, свежевымытом, свежеочищенном от грехов прошлого?
В связи с реставрационными работами Палаццо Касадеи закрыт для посетителей
Портье вышел из своей каморки и с мрачным видом стад вытирать воду, натекшую у входа. В центре арки появилась дыра, которая вскоре забилась листьями, и потому внизу образовалась лишь небольшая лужица. Портье рассеянно озирался по сторонам, когда к дворцу вдруг подъехало такси. Возможно, он меня не узнал. Возможно, ему было наплевать.
– Синьор Миммо, – позвал я его, – вы не могли бы мне помочь? – Портье прислонил швабру к стене и вышел на тротуар.
– Синьор Неоман, – сказал он. Это была, скорее, констатация факта, чем радушное приветствие. Его, похоже, нисколько не заинтересовало мое внезапное появление у дворца в дождливый зимний полдень. Он не удивился и вообще не выказал никаких доступных пониманию эмоций.
– Вы не могли бы помочь мне с вещами? Боюсь, одному мне не справиться… – Я показал ему свои руки, затянутые в жесткие белые перчатки с застежками-«липучками». Как будто он требовал доказательств моей беспомощности. – Вот, видите: ожоги… Я сильно обжегся.
Портье кивнул, как будто в мире нет ничего естественней, чем стать жертвой пожара. Вероятно, он считал, что для людей вроде меня это в порядке вещей.
– Я что-то такое слышал, – сказал он. – Сплетням я не верю, но кое-какие слухи до меня дошли.
– У вас все в порядке?
Он пожал плечами и пробормотал итальянское выражение, обозначавшее состояние малопонятное, но смиренное: – Boh.
– Я отсутствовал дольше, чем намеревался.
Он снова кивнул и с явной неохотой взял мой чемодан:
– Знаете, у меня спина болит. Мне вообще-то нельзя ничего такого делать… – и поплелся к черной лестнице, той самой лестнице, по которой мы с Мэделин взлетали на крыльях восторга всего несколько месяцев назад. А может быть, год… Может быть, прошел уже целый год. В моем представлении отныне существовало две эпохи, две несовместимые половины жизни: до пожара и после. Сейчас, после пожара, мир очень сильно изменился.
– Ваша почта, – сказал портье через плечо, пока мы шагали наверх. – Я ее не выбрасывал. Можете забрать ее в любое удобное время.
– Почта?
– Ну, письма и все такое. Целая пачка насобиралась. – На одно мгновение сквозь его равнодушную наружность проступило нечто иное – любопытство, интерес. Он остановился и, повернувшись ко мне, сказал с легким укором: – А вы начудили, синьор! Так ведь? – И портье опять умолк и потащился вверх по лестнице, мимо окна, из которого открывался вид на крышу. Наконец мы добрели до нужного этажа и остановились у двери моей квартиры. Я порылся в карманах в поисках мелочи. – Я принесу вам вашу почту, если хотите, – сказал портье, увидев деньги. Шаркая ногами, он побрел вниз, пока я сражался с ключом, как будто разучился отпирать этот замок. Осторожно открывая дверь, я вдруг испугался того, что могу увидеть внутри. Однако пустой коридор, в общем-то, соответствовал моим ожиданиям: пыльный, неуютный, с едва различимым запахом плесени. Ни один призрак не прятался под скошенным потолком, ни один призрак не разгуливал по скрипучим половицам.
Я втащил чемодан, но не стал волочь его в спальню: открыл и распаковал прямо в прихожей. Первым делом я вытащил фотографию Мэделин и осторожно поставил ее на каминную полку в гостиной. Она отвечала мне привычным насмешливым взглядом, вынуждая вновь испытать жалость к самому себе. Потом я разобрал вещи и отнес их в спальню.
Позже я просмотрел все письма, принесенные портье. Он вытряхнул их из полиэтиленового пакета с надписью «Posta Italiana»,и конверты рассыпались по обеденному столу. Около пятнадцати конвертов, самых разных форматов и цветов. Некоторые адреса были напечатаны, другие – написаны от руки; нашлась даже парочка совсем уж странных – с разноцветными буквами. Я сел за стол, чтобы рассортировать всю эту богатую корреспонденцию. Одно из писем, с нью-йоркской маркой, было адресовано Зверю 666. Другое – Антихристу. Но большинство все же предназначалось для отца Лео Ньюмана или хотя бы мистера Ньюмана. А одно было написано мною.
Я замер. Уместным словом было бы «окоченел»: от увиденного мне стало холодно, тело пронзил озноб. Это был увесистый конверт из манильской бумаги с негнущейся карточкой внутри. На нем стояли израильские штемпели и марка. Почерк, вне всякого сомнения, принадлежал мне. Ошибиться я не мог. Я бы не сумел написать так сейчас, своей заскорузлой, корявой лапой (упражнения в письме были частью реабилитационной программы), но когда-то это был мой почерк, знакомый и неотъемлемый, как черты лица. Я взглянул на дату и понял, что хорошо ее знаю: это был день ада, день огня, день воспламенения. Я перевернул конверт, как будто оборотная сторона могла дать мне подсказку, но, разумеется, ничего не обнаружил. Память моя безмолвствовала. Память – ненадежная таблица, с пустыми ячейками, с недостающими символами и знаками. Ткань памяти прорывается, как истлевают участки древних карт: а здесь пускай будут драконы… Я ничего не помнил.