Майор вынул из кобуры револьвер и шагнул в спальню. Лобов, полуодетый, стоял с дымящейся двустволкой в руках и смотрел на него с ненавистью.
— Загрызу сволочь…
— Здорово, Шеломаев.
Лицо петербургского «короля» дрогнуло, стало растерянным.
— Старик исправник ещё жив; просил передать вот это…
Таубе выстрелил бандиту прямо в серде; того отбросило на стену, но он устоял.
— … а его императорское величество — вот это.
Вторая пуля разнесла Лобову-Шеломаеву голову.
Через минуту на дворе сошлись все четверо офицеров. У Сенаторова ухо висело на лоскуте кожи, кровь бойко лилась на шитый золотом погон. Его перебинтовали, затем команда Таубе уселась в закрытую коляску и быстро укатила. В городе начало уже светать.
Уже на следующий день, как оказался в Петербурге, Лыков поехал в Упразднённый переулок. Он сразу почувствовал, что отношение к нему в Департаменте полиции изменилось. Извлечения из многостраничного рапорта Алексея о перенесённых приключениях были представлены государю, и тот изволил начертать на полях: «Достойно наивысшей похвалы». В самый день приезда сыщика принял и обласкал министр. Плеве загадочно улыбался и сочинял наградную реляцию удалому коллежскому асессору, а уж Благово ходил вокруг своего ставшего знаменитым ученика кругами и всё пытался его подкормить. Сам Павел Афанасьевич тоже был у государя на виду и даже удостоился личной аудиенции; ходили слухи, что ему дадут ключ.[179]
Наверху было признано, что именно Лыков, с риском для жизни совершивший полугодичную командировку в Забайкалье и Манчжурию, выяснил заговор с целью цареубийства. Благово кстати напомнил про февраль 1881 года, когда Алексей пролил свою кровь, спас от покушения в Нижнем Новгороде предыдущего императора, но награды за это так и не получил. Сыщика ожидало какое-то серьёзное отличие; пока же дело, которым он занимался, было строго засекречено — ещё не все его фигуранты ответили за содеянное… В частности, Корпус жандармов и столичное градоначальство были в полном неведении относительно операции разведки и участия в ней некоторых чиновников Департамента полиции.
Одним из неожиданных следствий опасной командировки стали предложения МВД по административной реформе. Товарищ министра Иван Петрович Дурново спрашивал мнения Алексея: не стоит ли разделить генерал-губернаторство Восточной Сибири на Сибирское и Амурское, с целью улучшения управления огромными территориями.[180]
И, наконец, Лыкову дали три дня отпуска и выделили служебный экипаж. В нём сыщик и подъехал к дому Озябликова, как только смог освободиться от всех важных аудиенций. На углу Упразнённого переулка и Витебской улицы он увидел городового; этого раньше не было. Получалось, что он словно бы караулит Власа Фирсовича.
В доме было тихо, как при покойнике. Сожительница Озябликова, осунувшаяся и подурневшая, с синими кругами под глазами, не спрашивая, отвела Алексея к хозяину, как будто его ждали. Со времени штурма дома Лобова минуло три недели; по словам Благово, отставной штабс-капитан за это время ни разу не вышел на улицу, зато зачастил доктор. Из всего воинства питерского «короля» Озябликов остался один: кого не застрелили разведчики, тех арестовала полиция.
Лыков входил к другу своего покойного отца с тяжёлым сердцем. Он не мог отпустить его, как отпустил Челубея — не ему решать такой вопрос. Но даже будь его, Лыкова, воля, он не простил бы этому человеку его преступления. Как мог боевой офицер, дававший присягу, дойти до участия в покушении на государя? Поэтому, когда коллежский асессор ступил в знакомый кабинет, лицо его было печальным и суровым.
Влас Фирсович лежал на диване в шлафроке; грудь его была перебинтована, в комнате остро пахло лекарствами. Совсем недвижимые, исхудалые восковые пальцы, едва заметное дыхание, провалившиеся вглубь черепа глазницы. Разительная перемена произошла с бывшим начальником лобовского штаба: за те шесть месяцев, что они не виделись, он состарился лет на тридцать. Было шестьдесят — крепкий, уверенный в себе человек, с твердой походкой и ясным пониманием жизни. А теперь — девяносто; дряхлая развалина, живой труп.
Услышав шаги, Озябликов нехотя приподнял веки, увидел Алексея — и весь дёрнулся и даже попытался приподняться на локте.
— Жив!..
Лыков мигом подсел к больному, взял его бессильную ладонь в свою руку:
— Как же так, Влас Фирсович? Что это такое?
— Ты жив… слава Богу!.. Вот, Алеша… — хрипло, чуть слышно сказал Озябликов, — сьел… сам себя сьел изнутри… Застрелиться хотел, когда случилось… дочерей пожалел — они у меня сильно верующие… Но всё равно убил себя, только медленно, мучительно… терзаниями запоздалыми убил… что на государя посягнул… а когда Елтистов в Сибирь уехал тебя стрелять… отпустил его, не придушил… а мог… Побоялся, себя пожалел… а когда телеграмма от кержака пришла, что ты убит — плакал тайно… А ты живой… Это подарок… лучший мне подарок перед смертью! Спасибо, что пришёл, не побрезговал… Обманул, значит, этих? Молодец… А что Челубей — тоже живой?
— Жив и здоров. Я отпустил его в Америку. Его взаправду чуть не убили, не я, а люди Бардадыма. Мы их там выжгли, весь гадюшник, подчистую… Одна девушка, чеченка, его выходила, с того света вернула. Они вместе уехали; начнут там новую жизнь — Бог им в помощь.
— Хорошо… А Елтистов?
— Стрелял мне в спину до трёх раз. Я был в бурке.
— Эх, вольно-оправится… — усмехнулся кончиками бесцветных губ штабс-капитан. — Кассир — он и есть кассир… А я умираю. Я ещё тогда хотел умереть, в ту ночь… Схватил револьвер и выскочил на улицу; пусть в бою убьют… А там солдаты… Не мог. Были б полицейские — ты уж извини меня, Алеша — я бы смог, и погиб бы там… а в русского солдатика стрелять рука не поднялась… Вернулся в дом… ждал, ждал… а ваши всё не идут… От ожидания этого и заболел… Тюрьмы боялся, на старости-то лет… и перед дочерьми стыдно… А потом стыдно стало за другое: что сына своего единственного друга убить дозволил… а тут Бог услышал… услышал…
И вдруг испугался:
— Ты не арестовать ли меня пришёл?
Вцепился слабыми пальцами в ладонь Алексею, задрожал, как в ознобе.
— Нет, нет, — поторопился успокоить его Лыков, — в таком состоянии арестовывать нельзя, я начальству объясню! Живите дома, сколько получится. Никто вас не тронет, обещаю.
— Спасибо… Скорей бы уж, Алеша… Устал… А всё хороший нынче день; помирать уже можно — ты живой… Ты простил ли меня?.. Прости, Алеша… прости, ежели можешь…
Алексей молча, по-сыновьи, поцеловал Озябликова в жёлтый лоб, перекрестил и вышел.
Вечером того же дня Влас Фирсович умер. Лыков приехал на отпевание. Вдова рассказала ему, что после его ухода и до самой своей смерти муж был, не как в предыдущие дни. Он заметно воспрял духом, скушал куриного бульону и велел позвать священника. Исповедовался, соборовался, простился с ней и с дочерьми — и благостно преставился. Так и сказала… Благостно и в душевном спокойствии. Она так устала три недели наблюдать, как от непонятной болезни угасает близкий ей человек, и хотя бы христианский конец его смягчил немного эту боль. Предсмертную душеспасительную в Озябликове перемену вдова отнесла к появлению Лыкова — и не безосновательно — и очень была ему за это благодарна.
— Так всегда богохульничал и ругался, мучал нас этим, и ничего поделать было нельзя, только молиться за него. А поговорил с вами — и к Богу-то и возвратился! Спасибо вам, Алексей Николаевич.
Похоронили старого штабс-капитана в Зимнюю Казанскую[181] на Богословском кладбище, среди могил умерших в Военно-сухопутном госпитале офицеров. Погребли его торжественно, с протоиреем, четырьмя табуретами для орденов, катафалком и покровом первого разбора. Лыков про себя решил поставить Власу Фирсовичу на собственные средства памятник. Хоть Озябликов и отпустил негодяя Елтистова его, Лыкова, убивать — совесть его того не выдержала и сгубила порядочного в душе человека… Дело было ещё в том, что теперь Алексей стал богат. Там, на Нижней Каре, он сдал в казну двадцать два пуда золота, найденного им в подвалах «губернаторского дворца». Под слоем углей обнаружилась потайная комната со станком, а в ней — огромные сокровища сибирского Аль-Рашида. По закону, Лыкову полагалась треть от стоимости возвращённого; выходило на круг девяносто семь с лишним тысяч рублей. Алексей уже выделил хорошую сумму сестре в приданое, и теперь подбивал Павла Афанасьевича съездить на его счёт месяца на три на Платтенское озеро[182], подлечиться. Учитель стеснялся, отказывался, но начал уже потихоньку поддаваться (со здоровьем у него становилось совсем плоховато).
Лучше же всего получилось с Варенькой Нефедьевой. Нижегородская любовь Лыкова, наследница огромного имения, стала теперь для коллежского советника не столь далека и надоступна. С таким капиталом Алексей решился вторично навестить барышню и даже испил у неё чаю. На неуклюжие расспросы его про женихов, Варенька подняла на Лыкова свои дивные серые глаза и сказала: