сказала: «Мешают – вызывайте полицию». Вот они пересобачились, и Элка ушла в свою каморку ночевать. Она так делала нередко, обидится – и уйдет до утра. А утром вернется. И как ни в чем не бывало оба-два сидят на кухне, пивком похмеляются.
Елена пригубила свое пиво. Именно пригубила, по-другому не скажешь. Там и не убыло ничуть. Слизнула плотную пенку с верхней губы. Поставила бокал, навалилась локтями на стол:
– Вряд ли я вам чем-то помогу. Какой смысл теперь про Элку рассказывать? Ее нет больше. Она и раньше никому, кроме Сережки, была не нужна, а теперь тем более.
Она помолчала, покрутила свой бокал, разбрызгивая янтарные лучики по сторонам, чуть оттолкнула его от себя.
– Вы думаете, алкоголики любить не умеют? Умеют. Элка, она добрая была. Да, пила – не просыхала, материлась как извозчик, дралась даже. Не со мной, нет, она меня любила. Бывало, отправит Сережу баки мусорные к машине вывозить, а сама в магазин метнется и мне пирожное принесет, корзиночку или картошку. Одно пирожное. Для меня специально. Это если они накануне опять буянили. «Ешь, – говорит, – ешь, Ленка, вкусняшка же. Ешь, пока Серега не пришел». А я ей: «А давай чайку и вкусняшку пополовам». Сережка маленький так говорил: «Пополовам». Сядем и чаю с половинками пирожного попьем. И Сережу она любила. Как умела, так и любила, вон шарфик ему на день рождения подарила. Зенитовский, голубой. Он за «Зенит» болеет. «Теперь ты у меня совсем красавец, – говорит, – как Ален Делон».
Она сказала «шарфик», и губы ее искривились, полезли правым краем вверх, и туда же поползло, зазмеилось толстым удавом это слово: «Ш-ш-ша-арф-фи-и-ик».
Она помолчала, еще раз поднесла бокал к губам. Я слушал. На тарелке передо мной остывала котлета.
Сижу над бокалом «Бургони», рассказываю этому мальчику про Элку. Он слушает. Вынюхивает. Вон ноздри шевелятся. Информацию по крупинкам отсеивает из моих слов. Как старатель, вымывает золотинки из песка. Молодец. Хороший следователь должен это уметь. Хотя рассказать мне особо нечего.
Вы знаете, что она была – как это называется, «девочка из хорошей семьи»? Элла Яновна Валевская… Помните, в Питере был магазин «Пани Валевска»? Парфюм и косметика из Польши? Хотя откуда вам помнить, это в старое время было. Представляете, Элка – пани Валевска? В ней эту пани не разглядеть уж было. Была, да вся вышла. Асимметричный дуализм языкового знака. Как бы это вам попроще? Вот слово, то есть языковой знак. А вот предмет или явление, этим словом называемое. И вот сначала были они тождественны. И всем все было понятно. Смотришь на молодую оперную певичку в блестящем платье и сразу чувствуешь: вот это и есть «Элла Валевская». А потом предмет изменился, а его название – нет. И стали они друг на друга не похожи. «Элла Валевская» осталась, а вместо красотки-певички подсовывают нам толстую пьяную криворожую бабищу в застиранных спортивках – не стыкуется одно с другим. Когнитивный диссонанс. По мозгам – как железякой по стеклу.
Элка, Элка… Сидела бы ты тогда дома…
В первый раз я Элку из дома выгнала. И во второй тоже. И в третий. Как всех остальных шалав, что Сережа домой приводил. А потом вижу, других баб больше нет, только эта. Думаю, пусть уж. Лучше одна, чем разные. Она говорила, что музучилище окончила по классу фортепиано и вокалу. У нее меццо-сопрано был, а она все старалась сопрановые партии петь, ей нравилось. И на отчетном концерте сразу после выпуска – еще приболела, простыла чуть-чуть, да внимания не обратила – пела арию Царицы ночи. Ну и сорвала голос к чертям собачьим. Думала, восстановится, три месяца молчала – не восстановился.
Я не поверила.
Какое сопрано, какое фортепиано? Толстая хабалка, без мата сколько времени не спросит. Пальцы сардельками. А уж голос – вообще караул, хрип-сип сплошной, как… даже не знаю что… старый граммофон, что ли.
А однажды я через парк шла, а там у фонтана летом пианино поставили желтое, умеешь – валяй, сбацай монтану. Иду, слышу, кто-то второй ноктюрн Шопена играет. Неровно так, то чистенько, бегло, то раз – и запнулся, сфальшивил, и тогда опять повторяет это же место. И опять – бамс! Затор. Повтор. Выхожу на плешку сбоку от фоно, смотрю – а это Элка. Сардельками своими по клавишам стучит, а по щеке – слеза, и кап-кап ей на пальцы.
Вот тогда я поверила.
Доиграла, аккуратно крышку опустила и побрела прочь. Идет нога за ногу, а глаза такие пустые, будто не видит ничего вокруг. Меня не заметила, я за дерево зашла, спряталась. И ничего ей не рассказала потом. Может, зря.
Откуда знать, что зря, что не зря? Вот следователь этот, Поляков, – он знает, что к делу, а что просто так, болтовня? Слушает. Очень симпатичный мальчик, почти рыжий, лохматый, на носу едва заметные веснушки после лета остались. Глаза внимательные, даже как бы сочувствующие. А рот жесткий, выдает мента, не из сочувствия меня слушает, ищет в словах зацепку какую-нибудь. Хотя какой он мальчик? Мужчина давно. Женат наверняка, и ребенок уже, может, школьник. Поколение наших детей давно выросло, а мы все «мальчики-девочки». Он такого же возраста, как мой Сережа. Да только совсем не похож.
* * *
Мой сын в двадцать лет уже спился. Не верите? Вот и я не верила.
Все в старших классах вино пьют или водку. Себе и другим доказывают, что взрослые. И мы в свое время фугасы с плодово-выгодным покупали. На переменке за школой пили, разлить не во что – так прямо из горлышка, пускали бутылку по кругу. Я однажды на урок пришла пьяная. На пустой желудок три глотка какой-то дряни сладкой. Окосела. Уснула за партой. А сосед мой возьми и подтолкни меня, я на пол рухнула. Очнулась – где я, что я, ничего не соображаю. Весь класс ржал.
Все во взрослость играют. У всех проходит потом. А у Сережки не прошло.
Из армии пришел – две недели с друзьями дембель праздновал. Потом все расползлись как-то, а Сережа продолжил. Я в обед домой прибегала – он уже мягкий был. В каком смысле? Ну, знаете, неточность движений, такая расплывчатость, что ли, как у плюшевой марионетки на ниточках. А к вечеру уже никакой, я с ним разговариваю, а он только «да» невпопад, причем необязательно мне, иной раз и включенному телевизору.
Самое утомительное – ожидание. Все