Но как описать мир детства шестилетнего ребенка, родившегося в примитивных условиях деревушки, затерявшейся где-то в Центральной Америке, куда технический прогресс попадал исключительно в виде современнейших — и самых разрушительных — средств поражения противника?
Единственный из моих знакомых в Нью-Иберия, кто говорил по-испански, был Феликс — торговец застекленными дверьми, работавший в Эванджелин-Даунз в Лафайете и в одном из торговых комплексов Нового Орлеана. В эпоху диктатора Батисты он был карточным шулером в Гаване, и его лавандового цвета рубашки, белые манжеты, легкие костюмы из жатого ситца и напомаженные волосы придавали ему вид человека, который никак не мог забыть о былой роскошной жизни. Основным его недостатком, как и ему подобных, было нежелание искать постоянную работу или общаться с простыми людьми.
Когда я вернулся из Лафайета, где имел приятную беседу с агентом Управления по борьбе с наркотиками, небо почти очистилось, на западе догорало закатное солнце, в тени деревьев стрекотали цикады и то и дело в сумерках вспыхивал огонек светляка.
Мы сидели в гостиной, и Феликс тихо расспрашивал Алафэр по-испански о ее родителях и деревне — ярком мирке с тропической почтовой марки, единственном, который был ей знаком, — а я, слушая их, вспоминал совершенно другой мир, от которого меня отделяли несколько океанов и два десятка лет. Мне вспоминались другие деревни, пахнущие тухлой рыбой, навозом, курятниками, закисшей грязью, стоячей водой и человеческими испражнениями; я видел покрытых язвами голоногих детишек, которые мочились прямо посреди дороги, и ко всему этому примешивался другой запах — кислый тяжелый дух немытого солдатского тела и провонявшей потом одежды; казалось, зловонны сами мысли этих людей, сводившиеся только к похоти да слепому желанию изрубить противника в капусту.
Но я отвлекся. Ее история важнее моих воспоминаний, ведь у меня было право выбора, а у нее — нет. Я сознательно дал согласие прийти с автоматом АК-47 или М-16 и напалмом к безоружным рисоводам. А вот Алафэр невольно пришлось иметь дело с людьми, которые аналогичным образом знакомили страны третьего мира с благами цивилизации.
Ее рассказ напоминал пересказ плохого фильма, в котором она смогла понять только часть, мы с Энни постоянно переглядывались, точно опасаясь увидеть вместо друг друга австралопитеков, коими мы себя и ощущали. Феликс переводил:
— У солдат были ножи и плоскогубцы, которыми они уродовали до неузнаваемости лица людей из деревни. Мой дядя хотел убежать в заросли тростника, а на следующий день мы нашли его на том месте, где его бросили. Моя мать попыталась закрыть мне глаза ладонями, но я все равно увидела. Его руки были связаны проволокой, а лица не было. В тростнике было жарко, мы слышали, как жужжат зеленые мухи; запах был такой, что некоторым людям стало плохо, и их вырвало.
Тогда мой отец тоже убежал. Мать сказала, что он убежал на холмы, вместе с другими людьми из деревни. Их иногда искали вертолеты, мы видели тени от них — прямо над домом, потом над полями и дорогой, потом они зависали в воздухе и начинали стрелять. Сбоку у них были трубки, из которых шел дым, и от выстрелов разлетались во все стороны камни и падали деревья на холмах. Деревья были сухими и загорелись, мы видели огонь высоко на холмах и чувствовали запах дыма...
— Спроси, что стало с ее отцом, — попросил я Феликса.
— Donde esto tu padre ahora?
— Может, его увезли на грузовике. На холмы ездили грузовики, потом они возвращались, и в них было много людей из деревни. Их увезли туда, где жили солдаты, и больше мы их не видели. Мой двоюродный брат сказал, что где-то далеко есть тюрьма, где солдаты держат много людей. Может быть, там и мой отец. Священник из Америки сказал, что он попытается узнать, что с ним, но мы должны уйти из деревни. Он сказал, что они могут сделать с моей матерью то, что они сделали с другой женщиной, которая работала...
Она затихла, неподвижно сидя на диванчике и неотрывно глядя сквозь застекленную дверь на светлячков, то и дело мигавших в сумраке. На ее загорелом лице вновь появились бескровные пятна — такие же, как в тот день, когда я спас ее из затонувшего самолета. Энни погладила ее коротко стриженную макушку и обняла за плечи.
— Дейв, может, хватит, — умоляюще сказала она.
— Нет, пусть расскажет все. Такая малышка не должна держать в себе подобное, — ответил я. Потом спросил Феликса: — И что же было с той женщиной?
— Quien es la outra senora? — спросил он.
— Она работала в клинике вместе с мамой. У нее был большой живот, и от этого она ходила вперевалку, как утка. Однажды пришли солдаты и выволокли ее за руки на дорогу. Она звала на помощь своих друзей, но все боялись солдат и попрятались. Потом солдаты заставили нас выйти и смотреть, что они будут с ней делать...
Ее глаза были широко раскрыты и совершенно пусты, как глаза человека, который смотрит на пламя.
— Que hicieron los soldados? — мягко спросил Феликс.
— Они пошли в дом лесоруба и взяли его мачете. Им недавно рубили мясо, и лезвие было красным от крови. Один из солдат взял в руки мачете и достал им ее ребенка. Теперь люди плакали и старались закрыть лицо. Из церкви выбежал священник, но солдаты сбили его с ног и избили. А толстая женщина и ее младенец так и остались лежать на дороге. И запах... такой же, как и там, в тростнике, когда мы нашли моего дядю. Так пахло во всех домах, и, когда мы проснулись, запах остался, он стал еще сильнее...
В тени деревьев громко стрекотали цикады. Никто из нас не промолвил ни слова — да и что мы могли сказать? Как можно объяснить ребенку, что такое зло — особенно если этот ребенок повидал его столько, сколько нам и не снилось? Я сам видел в Сайгоне детей, один взгляд которых заставлял неметь, прежде чем ты даже пытался промямлить жалкие извинения за все зло, причиненное взрослыми. Чтобы хоть как-то ее утешить, я купил ей упаковку шоколадок.
Потом мы отправились в кафе «У мулата» близ моста Бро, чтобы поесть пирога с орехами пекан и послушать акадский[3] струнный оркестрик, а после этого прокатились на увеселительном пароходике вдоль залива Тек. Стало совсем темно, и на лужайках возле некоторых домов зажглись японские бумажные фонарики, запахло кострами для барбекю и крабами, которых варили в бесчисленных летних домиках, разбросанных там и сям вдоль зарослей тростника, росшего по берегам. Бейсбольная площадка в парке была залита белым светом гигантского фонаря, кричали и свистели болельщики, игра шла полным ходом. Словом, провинциальная сценка из фильма времен войны. Алафэр сидела на деревянной скамье между мной и Энни, наблюдая, как мимо проносятся кипарисовые деревья, темные лужайки и причудливые дома постройки XIX столетия. Слабое, конечно, утешение — но это все, что у нас было.
* * *
Было прохладно, а когда я отправился на станцию, на небе еще не погас малиновый утренний отсвет и не рассеялись низкие красноватые облака. Я работал до девяти, потом оставил станцию на Батиста и вернулся домой завтракать. Допивая последнюю чашку кофе, я услышал телефонный звонок. Это был Батист:
— Дейв, ты помнишь того цветного, который утром взял у нас напрокат лодку?
— Нет.
— Он еще так смешно говорил. Он не отсюда.
— Не помню такого. А что случилось?
— Он сказал, что его лодка налетела на мель и что-то случилось с мотором. Он спросил, не приедешь ли ты помочь?
— Где он?
— К югу от излучины. Может, я сам посмотрю?
— Не стоит. Я буду там через две минуты. Ты дал ему запасную срезную чеку?
— Ну да. Но он говорит, дело не в этом.
— Хорошо, Батист. Не беспокойся, я сам справлюсь.
— Спроси его, из какой он дыры, если не умеет управлять лодкой.
Через несколько минут, усевшись в лодку с подвесным мотором, я уже плыл по заливу к месту аварии. Этот случай не был редкостью. Стоило людям, взявшим лодку, залить глаза, и начиналось: то на мель налетят, то наткнутся на плавучую колоду или кипарисовый пень, а то и просто перевернутся на повороте из-за собственного попутного потока. На воде играли солнечные блики, и стрекозы присаживались отдохнуть на плоские листья водяных лилий, которые подпрыгивали и опускались на поднимаемых лодкой волнах, точно кто-то легонько подталкивал их снизу, и слышно было, как плещется прибой, разбиваясь о корни кипарисов. Я доплыл до старого, обшитого досками магазинчика, откуда, должно быть, этот парень и позвонил Батисту. К одной стене была прибита ржавая вывеска, а на веранде под сенью дуба сидело несколько негров в комбинезонах, они ели сэндвичи и пили лимонад. Заросли кипарисов и тростника по берегам стали сгущаться, и вдали показалась моя лодка, привязанная к стволу молодой сосны и лениво покачивающаяся на волнах прибоя.
Я выключил мотор, медленно подплыл к берегу и привязал лодку рядом с первой. Мелкие волны гулко отдавались по стенкам алюминиевого корпуса лодки. Поодаль я увидел высокого чернокожего мужчину, который стоял, прислонившись к дубовому пню, и потягивал абрикосовое бренди из четвертной бутыли. У его ног лежала начатая буханка хлеба и жестянка сосисок. Мужчина был одет в адидасовские кроссовки, грязные белые хлопчатые брюки и оранжевую майку, плечи и грудь поросли жестким курчавым черным волосом. Его длинные пальцы украшала полудюжина золотых колец, а цвет кожи был значительно темнее, чем у большинства чернокожих юга Луизианы. Он положил под губу добрую щепотку нюхательного табаку и молча уставился на меня.