Ознакомительная версия.
Зайцев свернул в парадную, мечтая, как завалится спать. Глупо было тащиться на балет, когда вечер выдался свободным и можно было хотя бы отоспаться. Или выпить с ребятами пива. Выпить и отоспаться. С лестницы брызнул серый кот. Пахло, как обычно, помоями.
Дверь в квартиру была не заперта.
Видно, забыл кто-то из соседей. Зайцев убрал ненужный ключ и вошел. В коридоре горела лампа-свеча – тусклый экономичный желтый огонек. Выключить свет соседи не забывали никогда, ожесточенно бранясь всякий раз, если кто-то оставлял лампочку гореть. Зайцев сам не заметил, как стал ступать тише.
Но никакого подозрительного звука не различил. В квартире вообще не было никакого шума, и это показалось Зайцеву самым подозрительным. По вечерам соседи галдели, скрипели полы или несчастная мебелишка, кто-нибудь разговаривал, кто-нибудь слушал радио, кто-нибудь шаркал по коридору, кто-то стирал на кухне, у кого-нибудь орал ребенок. Рука легла наискосок, ладонью ощутив рукоять пистолета под пиджаком.
Зайцев толкнул дверь своей комнаты.
Посредине на стуле сидела дворничиха Паша. Лицо ее было серовато-белым. А губы тряслись.
– Паша, ты что здесь делаешь? – спросил Зайцев в дверях. И тотчас две тени шагнули из-за двери. От стены отделилась сгорбленная фигура управдома.
– Гражданка – понятая. И гражданин тоже.
Зайцев схватил взглядом сразу все: гимнастерку, портупею, синие галифе, голубой верх фуражки говорившего.
– Не дури, без безобразий давай, – угрюмо добавил второй. Он был одет в гражданское и обдал изо рта запахом гнили.
– Гражданин Зайцев? – отчеканил первый. Паша шумно сглотнула.
– Руки за спину. Вы арестованы. Не вздумайте выкинуть какое-нибудь коленце.
Спрашивать, кем арестован, было ни к чему. Фуражка с голубым верхом дала ответ еще до того, как вопрос возник: обладатель ее был офицером ГПУ.
Быстро вынул у Зайцева пистолет, удостоверение. Паша сидела ни жива ни мертва. Ей подсунули бумажку, она расписалась, не глядя: дрожавшая рука с трудом слушалась. Дали расписаться управдому, тот тоже был белее мела.
– Проходи, Зайцев. Машина внизу.
С лязгом поднялась дверка в железной двери камеры. Тотчас стукнул и захрустел в замке ключ. Фигуры на койках ворохнулись, приподнялись, сели рывком. Моргая от света, обитатели камеры воззрились на дверь. В карих или светлых, больших или узких, по-юношески ясных или уже обведенных морщинками, в их глазах не было ни мысли, ни разумения, один только страх: кого сейчас? Судя по темной полосе, видневшейся в намордник на окне, все еще стояла ночь. А может, уже утро? Осенью ведь по утрам уже темно. Зайцев потер глаза – из сна выходить не хотелось. Ночь была временем допросов. А допрос – той формой взаимоотношений, когда один человек, в следовательских погонах, мог другого, сидевшего перед ним в ботинках без шнурков и одежде без пуговиц, садануть по лицу, дать кулаком в зубы, пнуть сапогом, ударить стулом, искалечить, изувечить – мог все. Местный закон сидевшие успели выучить.
– Зайцев! – рявкнул сиплый голос охранника. – На выход.
Зайцев встал. На него старались не смотреть. Словно боялись перехватить взгляд обреченного – заразиться неудачей.
– С вещами, – с издевкой добавил надзиратель.
– Меня переводят? – спросил Зайцев.
– Я тебе не справочное бюро.
Зайцев бросил взгляд на свои нары. С вещами. Взял сложенный пиджак, служивший вместо подушки. Встряхнул, напялил. Вот и все вещи.
– Пошел!
И дверь снова лязгнула, оставив в камере облегчение: сегодня не меня.
Лампы в коридоре горели вполнакала. Зато в кабинетах у следователей электричество не экономили. Следователь, наклонив голову, что-то строчил. Над его головой все так же висел плакат: «Раздавим политических гадов». Плакат не засижен мухами: еще не видел лета. В мощном кулаке румяного богатыря извивалась змея в цилиндре. Сам следователь разительно не походил на своего плакатного коллегу. Зайцев вдруг понял, что, хотя кабинет тот же, что обычно, следователь – другой. Он попытался запомнить новое лицо привычным методом милицейского протокола: мужчина, на вид между тридцатью и сорока, телосложение плотное, – и забуксовал. Лица следователей были похожи, как бельевые пуговицы: нездоровые, плоские, мучнисто-белые от недостатка дневного света. Воздух в тюрьме на Шпалерной был тяжелый, смрадный от множества дыханий.
Следователь угрюмо протянул Зайцеву сложенную бумажку.
– Распишитесь здесь, – ткнул он пальцем; в голосе его брякнуло нечто, что показалось Зайцеву сожалением.
– Я должен сначала прочесть, – сказал Зайцев с тем упрямством, которое уже стоило ему нескольких сломанных ребер и пальцев.
– Ну читай… те, – презрительно выплюнул следователь и толкнул бумажку Зайцеву через стол. Зайцев понял, что произошло нечто необычное. И очень важное. На «вы» к нему здесь никто до сих пор не обращался. За любым проявлением непокорства следовали ругань, побои или хотя бы незамысловатый психологический террор: следователь истерически выскакивал, хлопнув дверью, и оставлял узника на несколько часов в гнетущей пустоте кабинета, по углам которого немедленно начинал клубиться ужас, постепенно заволакивая сначала комнату, а потом сознание. На эти их штуки Зайцеву было наплевать. Да и от боли, как оказалось, можно отрешиться. Сознание его работало ясно и тогда, и сейчас. «Вы» было знаком внезапного бессилия.
Зайцев произвел это умозаключение в одну секунду. Потому что уже во вторую его глаза читали: «Отпущен под подписку…»
Следом к Зайцеву через стол полетела подписка о неразглашении. «Я должен сначала прочесть», – опять произнес Зайцев, уже наслаждаясь ситуацией. «Что там читать, – буркнул следователь, – форма стандартная». Изображая, что вдумчиво и медленно читает, Зайцев напряженно соображал, что же все это такое.
Расписался.
Вдел в ботинки выданные шнурки, от чужой пары – слишком короткие. Зайцеву стало так противно, будто в руках у него были черви. Он вырвал шнурки из дырочек, бросил рядом.
– Лыжи не потеряй, придурок, – тихо напутствовал его охранник. Но не ударил.
Вывели через какую-то боковую дверь. Над закрытым со всех четырех сторон двором небо еще только раздумывало стать из черного ультрамариновым. На внутренних стенах кое-где горели оранжевые окошки: за ними шла их омерзительная работа. Зайцев передернул плечами от сырого холода, как его тут же втолкнули в автомобиль. Плюхнулся на сиденье. Отдало в плохо заживших ребрах. Рядом втиснулся провожатый в шинели. Кожа сидений поскрипывала под его войлочным задом. В салоне пахло так, как пахнут только новенькие автомобили.
Машина затряслась. Поехали в стороны, раздвинулись внутренние ворота. Тюрьма на Шпалерной выплюнула автомобиль на улицу.
Водитель молча был занят делом: выхватывал столбами света то чугунную тумбу, то кусок ограды, то угол дома, то перспективу моста. «Литейный», – понял Зайцев. Провожатый таращился перед собой свинцовыми глазками и только на поворотах, заваливаясь, хватался за кожаную петлю, висевшую над окном. Как будто боялся ненароком коснуться Зайцева.
«Интересно, от меня сейчас пахнет тюрьмой?» – подумал Зайцев. Вши у него были.
Мимо пролетели дымчатые фонари моста. На этой стороне город был темнее. Редко-редко попадалось светящееся окно. Город еще спал. Темнели громады заводов: там уже начали утреннюю смену. Под громадным темно-синим небом угадывался простор реки. Автомобиль быстро летел по пустой набережной.
Зайцев предпочел не задавать вопросов. Он догадался, что, несмотря на надутый вид, сопровождавший был мелкой сошкой и сам мало что знал о том, кого и зачем везет. Сам побаивался своего внезапного поручения.
На другом берегу промахнула мимо светлая кудрявая масса. Зайцев узнал Аптекарский остров. Тоска начала расползаться в груди: деревья на Аптекарском были желты. Арестовали его, когда клейкая листва еще только набирала силу. И вот – деревья желтые. Лето будто провалилось в темный карман времени. Будто и не было лета для него, Зайцева.
Гэпэушник вдруг разлепил узкие губы.
– Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима катит в глаза, – произнес он. Зайцев покосился. Издевается, что ли? Но нет. В голосе и взгляде его спутника плеснула та грусть, которая более образованному человеку приводит на память хотя бы Пушкина или Боратынского. Гэпэушник знал только басни Крылова, образование его окончилось в начальных классах школы, и то вечерней, для взрослых. Баснописец Крылов был единственной поэтической струной, которую ему успели натянуть. Рукой он нырнул под полу шинели, заворочался, зашарил в кармане брюк.
– Хотите? – внезапно протянул он Зайцеву примятую пачку «Норда».
Зайцев не повернулся.
– Бросил.
– Да и туда его. Одышка одна, – тотчас завязал разговор гэпэушник.
Ознакомительная версия.