Самолет лежал, перевернувшись, на краю впадины, его пропеллеры намертво засели в сером песке. Из его крыльев и окон поднимались мириады воздушных пузырьков. По мере того как я погружался глубже, вода становилась все холоднее, и я видел, как по корпусу самолета ползают крабы, снуют морские окуни и мелькают бесшумные тени скатов, поднимающих фонтанчики песка своими плавниками-крыльями.
Я подобрался к дверце кабины, снял с руки запасной баллон и посмотрел в окно. И увидел пилота; он плавал вниз головой, течение колыхало его светлые волосы, а зеленые глаза, походившие на стеклянные шарики, смотрели на меня невидящим взглядом. К соседнему креслу была пристегнута низкорослая, плотно сбитая женщина с длинными черными волосами, ее руки болтались у лица взад-вперед, словно пытаясь отогнать внезапное осознание неминуемой гибели. Мне и раньше приходилось видеть утопленников, на их лицах было застывшее выражение ужаса, как и на лицах погибших от разрыва снаряда, которых я видел во Вьетнаме. Мне оставалось лишь надеяться, что эти двое недолго мучились.
Я поднимал тучи донного песка и пытался хоть что-то разглядеть сквозь стекла задней дверцы в мутной зеленовато-желтой воде. Я распластался во весь рост, держась за ручку дверцы, и вновь прижался маской к стеклу. Мне удалось разглядеть крупного темнокожего мужчину в розовой рубахе, пузырившейся вокруг его тела, а рядом с ним — женщину, которая выскользнула из-под ремня безопасности. Она была такая же плотно сбитая, как и та, в кабине, с таким же скуластым, грубым лицом, подол ее цветастого платья обвился вокруг головы. Кислород в баллоне закончился — и тут же я с содроганием увидел, что в кабине есть кто-то живой.
Я смог различить маленькие босые ноги, ходившие взад-вперед, как ножницы, и вытянутый вперед, как у рыбки-гуппи, рот, погруженный в воздушный мешок на заднем сиденье кабины. Я отстегнул пустой баллон и рванул ручку двери, но она намертво застряла в иле. Я снова дернул дверь, приоткрыл ее на полдюйма, просунул туда лом и давил на него до тех пор, пока не почувствовал, что петля подалась и дверь со скрипом начала освобождаться из песка. Но мои легкие уже ныли от нехватки воздуха, и я стиснул зубы; ребра готовы были разорвать мою грудь изнутри.
Я уронил лом, подхватил запасной баллон, открыл створку и засунул в рот трубку. Внутрь стал поступать воздух, прохладный, как ветер ранней весной. Я сделал несколько глубоких вдохов, прочистил маску, захлопнул створку баллона и полез в кабину за девочкой.
Но на моем пути встало тело мужчины в розовой рубахе. Я рывком ослабил карабин его ремня безопасности, надеясь вытащить за рубаху. Должно быть, он сломал шею; голова его болталась, будто на цветочном стебле. Тут рубаха с треском порвалась, и я увидел над его правым соском красно-зеленую татуировку с изображением змеи; в моем мозгу подобно фотовспышке пронеслись воспоминания о Вьетнаме. Я схватил ремень, засунул ему под мышку и протолкнул его внутрь кабины. Тело мужчины, медленно описав дугу, опустилось между креслом пилота и передним пассажирским сиденьем; лицо с открытым ртом легло на колено пилоту, словно в шутовском поклоне.
Мне надо было как можно скорее достать девочку из кабины и поднять на поверхность. Я видел, как шевелится воздушный мешок, из которого она дышала, места было недостаточно, я не мог протиснуться к ней и объяснить, что надо делать. К тому же она была не старше пяти лет и вряд ли говорила по-английски. Я легко ухватил ее маленькое тело и замер, моля Бога, чтобы она догадалась, что я собираюсь делать, затем вытащил упирающуюся малышку из кабины.
Всего лишь на секунду я увидел ее лицо. Она уже захлебывалась, глотая воду открытым ртом, с расширенными от ужаса глазами. Течение колыхало короткие черные волосы, а на загорелых щеках появились бледные, бескровные пятна. Мне пришло в голову засунуть ей в рот кислородный шланг, но я вовремя сообразил, что для этого надо будет очистить его от воды, что представлялось невозможным, а без этого она задохнется задолго до того, как мы поднимемся на поверхность. Я отстегнул свой водолазный ремень, швырнул его в песок, обхватил тело девочки и рывком стал подниматься.
Вверху уже можно было различить очертания нашей лодки. Энни вырубила двигатель, и лодка вращалась взад-вперед вокруг якорной цепи. Я находился без воздуха уже почти две минуты, в мои легкие точно кислоты налили. Я вытянул ноги, толчками продвигаясь к поверхности воды, изо рта у меня выходил воздух, казалось, я скоро не выдержу и сделаю судорожный вдох, и тогда ледяная вода закупорит мне грудь как цемент. Но блики солнечного света над головой становились все ярче, словно пляшущие язычки пламени, вода — все теплее, и вот я уже касаюсь охапки красно-бурых водорослей, колыхавшихся на волнах, — и мы уже на поверхности, на горячем ветру, а над нами — голубой купол неба, и высоко-высоко в нем парят коричневые пеликаны. Казалось, они салютуют нам сверху, как небесные часовые.
Я ухватился рукой за борт лодки и передал Энни свою ношу. Тело ребенка показалось мне легким как пушинка. Энни втащила девочку наверх и шлепала ее по голове и щекам до тех пор, пока она не закашлялась и ее не стошнило на колено Энни. Я был еще слишком слаб, чтобы взобраться в лодку сразу. Вместо этого я продолжал тупо смотреть на красные пятна на бедрах малышки — это мать толкала ее к спасительному воздушному мешку, перед тем как погибнуть самой. И подумалось мне: сюда бы тех, кто раздает медали за отвагу, вот где они бы узнали, что такое настоящее мужество.
Я слышал, что попадание воды в легкие может впоследствии вызвать их воспаление, поэтому мы с Энни сразу отвезли девочку в Католическую больницу городка Нью-Иберия, где прошло мое детство. Больница представляла собой серое кирпичное здание, во дворе которого росли дубовые деревья, вдоль аллей на подпорках красовались глицинии, усыпанные пурпурными цветками, а на лужайках цвел красно-желтый гибискус и пламенели азалии. Мы вошли внутрь, Энни с девочкой отправились в приемный покой, а я сел напротив стола, за которым заполняла бланк дородная монахиня.
У нее было широкое и плоское, как блин, лицо, а белый монашеский плат нависал над глазами, как забрало средневекового рыцаря.
— Имя девочки? — спросила она.
Я посмотрел на нее.
— Вы знаете ее имя? — вновь спросила она.
— Алафэр.
— Фамилия?
— Робишо.
— Это ваша дочь?
— Моя.
— Она действительно ваша дочь?
— Ну конечно.
Она хмыкнула и снова принялась писать. Затем:
— Схожу посмотрю, как она, и приду расскажу вам. А вы пока проверьте, правильно ли заполнен бланк.
— Я доверяю вам, сестра.
— На вашем месте я бы все-таки проверила.
Она грузно прошествовала по коридору, на ее талии колыхались четки из черных бусин. У нее было сложение борца-тяжеловеса. Через несколько минут она вернулась, и мне вновь стало не по себе.
— Ну и семейка у вас, — сказала она. — Вы знали, что ваша дочь говорит только по-испански?
— У нас в Берлитце все такие.
— Да вы остряк, — заметила она.
— Как она, сестра?
— В порядке. Только очень напугана, но справится, она ведь из хорошей семьи. — И ее широкое бугристое лицо расплылось в улыбке.
К полудню, когда с юга поползли дождевые облака, мы как раз пересекли подъемный мост через залив и поехали по восточной стороне Главной улицы, в сторону окраины. Дома по восточной стороне были довоенного, викторианского стиля, с площадками, выходящими на море, террасами, застекленными верандами на первом этаже, мраморными портиками, псевдоантичными колоннами, иногда попадались даже сверкающие на солнце ослепительно белые бельведеры, где рос жасмин и декоративный виноград. Девчушка, которую я не раздумывая назвал Алафэр (так звали мою мать), сидела между нами на сиденье моего пикапа. Монахини забрали ее мокрую одежду и выдали взамен выцветшие джинсы и слишком большую для нее футболку с надписью New Iberia Pelicans. Лицо девочки было усталым, глаза — бесцветными и невидящими. Мы миновали еще один подвесной мост и остановились рядом с негром, торговавшим фруктами и всякой снедью под сенью огромного кипариса на самом берегу залива. Я купил нам три поджаренные кровяные колбаски, завернутые в вощеную бумагу, мороженое и кулечек клубники. Энни кормила Алафэр мороженым из маленькой деревянной ложечки.
— Маленькому ротику — маленький кусочек, — приговаривала она.
Алафэр сонно моргала и послушно открывала рот.
— Зачем ты соврал монахиням? — вдруг спросила Энни.
— Ты о чем?
— Дейв...
— Она, вероятно, из нелегальных эмигрантов. Зачем монахиням лишние проблемы?
— И что с того, что она — нелегал?
— Я не верю бюрократам из департамента, вот что.
— Вот он, голос совести новоорлеанского полицейского управления.
— Энни, управление высылает их из страны.