этим заданием и бандит, вышедший на связь, меня расшифрует, то я смогу его, попросту говоря, скрутить и живьем доставить на Петровку, 38. Ведь это тоже будет совсем неплохо! Перетаскав за четыре года войны порядочно «языков» через линию фронта, я точно знал, как много может рассказать захваченный врасплох человек. В том, что его, этого захваченного мною бандита, удастся «разговорить» в МУРе, я совершенно не сомневался. Поэтому вся затея, где главная роль отводилась этому желторотому сосунку Векшину, казалась мне ненадежной. Да и нецелесообразной.
Я снова качнулся на стуле (он пронзительно взвизгнул – дурацкий стульчик, на гнутой спинке которого висела круглая жестяная бирка, похожая на медаль) и сказал, слегка откашлявшись:
– А может, есть смысл захватить этого бандита и потолковать с ним всерьез здесь?
Все оглянулись на меня, мгновение в кабинете стыла недоуменная тишина, расколовшаяся затем оглушительным хохотом. Заходился тонким фальцетом Векшин, мягко похохатывал баритончиком Жеглов, лениво раздвигая заветренные губы, сбрасывал ломти солидного сержантского смеха Иван Пасюк, вытирал под толстыми стеклами очков выступившие от веселья слезы фотограф Гриша…
Я не спеша переводил взгляд с одного лица на другое, пока не остановился на Жеглове; и тот резко оборвал смех, и все остальные замолчали, будто он беззвучно скомандовал: «Смирно!» Только Векшин не смог совладать с мальчишеской своей смешливостью и хихикнул еще пару раз на разгоне…
Жеглов положил руку мне на плечо и сказал:
– У нас здесь, друг ситный, не фронт! Нам «языки» без надобности…
И я удивился, как Жеглов точно угадал мою мысль. Конечно, лучше всего было бы промолчать и дать им возможность забыть о моем предложении, которое, судя по реакции, показалось им всем вопиющей глупостью, или нелепостью, или неграмотностью. Но я уже завелся, а заводясь, я не впадаю в горячечное возбуждение, а становлюсь упорным, как танк. Потому и спросил, спокойно и негромко:
– А почему же вам «языки» без надобности?
Жеглов повертел папироску в руках, подул в нее со свистом, пожал плечами:
– Потому что на фронте закон простой: «язык», которого ты приволок, – противник, и вопрос с ним ясный до конца. А бандита, которого ты скрутишь, только тогда можешь назвать врагом, когда докажешь, что он совершил преступление. Вот мы возьмем его, а он нас пошлет подальше…
– Как это «пошлет»? Он на то и «язык», чтобы рассказывать, чего спрашивают. А доказать потом можно, – убежденно сказал я.
Жеглов прикурил папироску, выпустил струю дыма, спросил без нажима:
– На фронте, если «язык» молчит, что с ним делают?
– Как что? – удивился я. – Поступают с ним, как говорится, по законам военного времени.
– Вот именно, – согласился Жеглов. – А почему? Потому что он солдат или офицер вражеской армии, воюет с тобой с оружием в руках, и вина его не требует доказательств…
– А бандит без оружия, что ли? – упирался я.
– На встречу вполне может прийти без оружия.
– И что?
– А то. В паспорте у него не написано, что он бандит. Наоборот даже – написано, что он гражданин. Прописка по какому-нибудь там Кривоколенному, пять. Возьми-ка его за рупь двадцать!
– Если всерьез говорить, то крупный преступник сейчас много хуже фашиста, – сказал, вращая круглыми желто-медовыми бусинками глаз, Векшин. – Вот с этим самым паспортом он грабит и убивает своих! Хуже фашистов они! – повторил он для убедительности.
«Много ты про фашистов знаешь!» – подумал я, но говорить ничего не стал, поняв уже, что сделал глупость, вступив в спор: теперь уже не осталось никаких шансов – после того как я проявил такую неграмотность, – что меня могут послать вместо Векшина на встречу с бандитами.
И совещание скоро закончилось. Время тянулось невыносимо медленно. Жеглов дал мне талон на обед, и все сходили в столовую на первом этаже, кроме Векшина, который на всякий случай из жегловского кабинета не выходил, и ему принесли полбуханки хлеба и банку тушенки, и он все это очень быстро уписал, запивая водой из графина и облизывая худые пальцы в заусеницах. Рядом с неровными буквами «Вася» на руке у него была россыпь цыпок, и, глядя на них, я почему-то вспомнил мальчишескую примету, будто цыпки вырастают, если в руки берешь лягушек. «Пацан еще, – подумал я снисходительно, уже простив Векшина за его высокомерные наскоки. – Совсем пацан».
Тогда я еще не знал, что на счету у «пацана» значились не только три десятка изловленных воришек, но и грабительская шайка Яши Нудного, повязанная благодаря исключительному умению Векшина влезть в душу уголовника.
– У тебя оружие с собой? – спросил его Жеглов.
– А как же! – Векшин приподнял полу своего люстринового пиджачишка и похлопал ладонью по кобуре револьвера. – Я без него никуда.
Жеглов ухмыльнулся:
– Надо будет его оставить. Он тебе там ни к чему…
– Неужели нет?.. – ответно ухмыльнулся Векшин и отстегнул кобуру.
Тягуче сочилось время, капали ленивые минуты, и, если бы позеленевший медный маятник не качался монотонно в длинной коробке стенных часов, можно было бы подумать, что они остановились навсегда. Дождь дудел в окно, как в сломанную губную гармошку, невыносимо однообразно: «бу-бу-бу», пугающе-яростно прокричала на улице «скорая помощь», шаркали и неровно топотали в коридоре тяжелые шаги, и в половине девятого, когда Жеглов, встав, сказал: «Всё, пошли!» – все вскочили, шумно завозились, натягивая плащи и кепки, затолпились на миг перед дверью. Жеглов щелкнул выключателем, и желтую слабую колбочку лампы словно раздавила прыгнувшая из углов тьма, и в этой чернильной мгле невидимая тарелка радиодинамика прошелестела своим картонным горлом нам вслед: «Московское время – двадцать часов тридцать минут. Передаем романсы и арии из опер в исполнении заслуженной артистки РСФСР Пантофель-Нечецкой…»