— Михаил.
Агапкин медленно поднялся, поплёлся к двери, вышел, но тут же вернулся и спросил:
— Как я объясню профессору, откуда бинты и продукты? В прошлый раз я сочинил историю о случайной встрече с отцом спасённого больного. Что сказать сейчас?
— Вам ничего говорить не надо. Вы изобразите искреннее удивление. Шофёр поднимется, он скажет, что все это выдано по личному распоряжению наркома образования Луначарского. Ваша задача убедить профессора принять подарки. Надеюсь, это будет несложно.
Гамбург, 2006
Центральный вокзал произвёл на Соню не менее сильное впечатление, чем гамбургский аэропорт и гостиница. Казалось, она вот-вот запрыгает и захлопает в ладоши, как ребёнок перед новогодней ёлкой. Впрочем, её весёлость показалась Зубову слегка искусственной, как будто она самой себе пыталась доказать, что все отлично, здорово, великолепно.
— Сколько кафе и магазинов! Как красиво! Фрукты, свежие соки! И что, можно взять с собой в поезд? Боже, целое царство сыров! Зачем столько на вокзале? А! Вот, именно о таком плюшевом медведе я мечтала в детстве! Иван Анатольевич, вы не будете смеяться, если я его куплю?
— Софья Дмитриевна, в Москве тоже продаются неплохие игрушки.
— Конечно, но ведь не на вокзале. Я в Москве ни за что не пойду в игрушечный магазин искать себе мишку.
— У вас было мало игрушек в детстве?
— Нет, много. Но ни одна мне не нравилась. Я собирала гербарии, изучала всякие растения, насекомых. В восемь лет, на день рождения, мне подарили маленький микроскоп, из магазина «Юный техник». Вот он и был моей любимой игрушкой.
Они зашли в магазин. Из всех плюшевых зверей медведь, который так понравился Соне, был самым задрипанным и облезлым, к тому же с разными глазами, один голубой, другой карий. Он сидел за стеклом, в отдельной витрине. Продавщица достала его. Соня взяла игрушку в руки так, словно это было живое существо, счастливо, широко заулыбалась, но вдруг заметила цену на ярлычке. Лицо её вытянулось, она тут же отдала мишку продавщице и растерянно прошептала:
— Ничего не понимаю. Сто семьдесят евро?
— Он коллекционный, — сказал Зубов.
— Авторская работа, единственный экземпляр, — объяснила продавщица.
— Мне не везёт, как всегда, — печально вздохнула Соня, — пойдёмте отсюда.
— Может быть, выберете любого другого? Смотрите, сколько здесь медведей, и все очень симпатичные, — сказал Зубов.
— Другой мне не нужен. И вообще, всё это глупости. Не понимаю, что на меня нашло? Пойдёмте. Мне надо купить зубную щётку, я, разумеется, забыла. И ещё сигареты.
— Ну, как хотите. Встретимся вон в том кафе. До поезда полчаса.
— Да, я быстро.
Как только она ушла, позвонил Кольт.
— Появились какие-нибудь идеи?
— Пока нет, — честно признался Зубов.
— Ты с ней рядом уже сутки. Что можешь сказать?
Кольт никогда Соню не видел, Дмитрия Лукьянова, впрочем, тоже. Они принадлежали к той многочисленной безликой породе людей, которую он ещё в своём комсомольском прошлом именовал «населением». Они вроде бы говорили по-русски, но были для него даже не иностранцами — инопланетянами. Он не понимал, как можно существовать в таких квартирах, носить такую одежду, есть такую еду. Он даже не презирал их, он их просто не замечал. Они казались ему призрачной безликой массой, недостойной внимания. Сама жизнь была устроена таким образом, что люди его круга практически нигде с «населением» не соприкасались. Другие дома, магазины, больницы, поезда. Депутатские залы в аэропортах и на вокзалах. Закрытые распределители. К своим шестидесяти пяти годам Пётр Борисович ни разу не спустился в метро, не проехал на троллейбусе.
Позже, когда рухнула советская власть, отдельные представители «населения» сумели подняться на более высокий уровень, стали жить той жизнью, которую Кольт считал человеческой, или почти человеческой. С ними он общался свободно, как с равными. Но тех, кто остался внизу, Пётр Борисович по-прежнему не замечал. Теперь эта убогая порода называлась не «населением», а «лохами». Вступать в прямой контакт с ними было для Кольта странно и даже унизительно.
Соня окончательно упала в его глазах, когда выяснилось, что она ни разу в жизни не выезжала за границу. Было непросто пробить ей сразу годовую шенгенскую визу, пришлось задействовать серьёзные связи в немецком консульстве.
— Ну что она за человек? Такая же, как её покойный папа? Или всё-таки можно с ней договориться? — голос его звучал теперь вполне спокойно.
— Пётр Борисович, я уже все сказал вам. Работать она будет, в этом я уверен. Она помешана на своей биологии, много знает о Свешникове, интересуется им. Она не упустит возможности исследовать препарат.
— Хорошо. Глаз с неё не спускай.
— Боитесь, сбежит? — усмехнулся Зубов.
— Нет. Я боюсь, Ваня, что мы в своих поисках не одиноки.
— Пётр Борисович, бросьте, вряд ли её перекупят.
— Вань, её убить могут.
— Да вы что! Прямо здесь?
— В Зюльте. Но не сейчас. Позже.
— Кто?
— Ты меня спрашиваешь? Ищи, думай!
Зубов сел за столик, заказал себе и Соне по стакану свежего ананасового сока. Он догадывался, что Кольт позвонил ему после очередного разговора с Агапкиным. Старик опять завёл его, заразил своими бреднями. Ничего, кроме паранойи, Иван в этих подозрениях не видел.
Если бы за препаратом шла серьёзная охота, это было бы известно. Зубов уже давно искал и думал. Он самым внимательным образом все изучил и знал точно: сегодня никто, кроме Петра Борисовича, тайной открытия Свешникова не интересуется. Конечно, возможны какие-то дошлые, настырные одиночки, но их вряд ли стоит опасаться, тем более здесь, в Германии.
Иван был уверен: Дмитрий Лукьянов умер собственной смертью. И уверенность эта держалась прежде всего на результатах вскрытия, с которыми он, человек дотошный, не поленился ознакомиться.
Медленно потягивая через трубочку густой сок и дожидаясь, когда появится Соня, он вдруг подумал, что уже все на свете видел, ко всему привык, давно утратил счастливую способность удивляться и радоваться простым мелочам. А может, у него вообще никогда такой способности не было? Не дано, от рождения.
Зубову стало грустно. Он вспомнил свои первые поездки на Запад, ещё в советские времена. Даже ему, человеку не рядовому, номенклатурному, становилось не по себе от резких контрастов между загнивающим Западом и процветающим социализмом.
— Они загнивают, но пахнут изумительно, а мы воняем, — сказал однажды его сослуживец, сидя в таком вот вокзальном кафе, то ли в Женеве, то ли в Париже, в начале восьмидесятых, — семнадцатый год отбросил нас назад, веков на пять, во времена глухого грязного феодализма.
Никто не мог их слышать. Сослуживец сказал это Ивану на ухо, обдавая добротным коньячным перегаром. Оставшуюся драгоценную заграничную неделю молодой капитан КГБ Зубов мучился одним вопросом: надо настучать на сослуживца или нет? Пьяный шёпот мог быть не случайным трёпом, а продуманной провокацией.
Никакой докладной в итоге он не написал и потом очень пожалел о своём благородстве. Не потому, что это оказалась провокация. Просто сослуживец, хоть и был пьян, а все запомнил, тоже мучился, нервничал и решил подстраховаться. Сам настрочил докладную, приписав собственные клеветнические высказывания Ивану.
Объявили посадку на поезд. Зубов спохватился, что Сони до сих пор нет, и сразу увидел её. Она шла к нему, катила свой чемодан, разговаривала по телефону.
— Мамочка! Все просто потрясающе, как в сказке! Нет, нос не заложен, ухо не болит. Подожди, не тараторь! Ты поняла? Пластиковая баночка. Написано «Витаком плюс». Да, они должны лежать либо в аптечке в ванной, либо в ящике у тахты. Нет, нужна именно открытая, начатая. Посмотри ещё на кухне, на столе. Нашла? Да, это они. Сколько там осталось? Послушай меня! Сегодня позвонит Оксана. Ну, помнишь? Рыженькая такая, высокая. Ты или Нолик встретитесь с ней и отдадите баночку. Она знает зачем. Мама, успокойся. Да, напишу Нолику, все подробно объясню. Мамочка, сейчас закончатся деньги, и меня вырубят. Все, целую, люблю!