— Нет, погодите, сидите спокойно. Я кое-что придумал, — сказал шофёр. — Из-за вас, Дисипль, я совсем одурел. Мог бы сразу догадаться.
Он подал немного назад, развернулся. Переулками проехал к Большой Никитской, притормозил у особняка Мастера, трижды просигналил. Через пару минут появился юноша в гимнастёрке. Новый приступ боли пронзил голову. Федор отключился.
Дальше был чёрный провал, глубокий обморок. Он не помнил, как его везли, как опять остановились у баррикад и юноша ушёл к лазарету. Очнулся он, когда его несли на носилках по знакомой лестнице. Навстречу бежал Маслов.
— Уроните, застрелю! Федя, слышишь меня? Открывай глаза, ну! Ты ранен, что ли? Где? Крови нет. Контузия? Горишь весь. Тиф? Да куда вы, болваны? Я сказал, не в общую! В пятую процедурную!
Маслов стал раздевать его вместе с незнакомым молодым санитаром.
— Жар, больше сорока градусов. Погоди, что это? Письмо? А, Михаилу Владимировичу! Кстати, что он, как?
— Ранен в голень, — пробормотал Агапкин.
— Ого! Кость не задета?
— Нет.
— Слава Богу. А мы тут сидим, ничего не знаем, на Ходынке штаб большевиков, пальба такая, что носа не высунешь. Вкалываем сутками, как каторжные. Спим на ходу. Раненых везут десятками, бинтов не хватает, коек не хватает, свет гаснет, холод собачий. Санитары, фельдшеры разбежались, работают добровольцы, гимназисты, курсистки, да что с них взять? Дети. Барышня, шестнадцать лет, видит кровь, хлоп в обморок, откачивай её, дуру, трать нашатырь и валерьянку! Как же профессора угораздило? Пулю кто вытаскивал?
— Таня.
— Сама? Дома? А послушай, так ведь она родить должна!
— Уже. Мальчик.
— Кто принимал? Неужели ты? Как назвали?
— Михаилом.
— Профессор, конечно, на седьмом небе от радости? Как нога у него? Надо зайти, поглядеть. А что полковник, счастливый отец? Жив? Вернулся? Небось, на Дон пойдёт, к Каледину, дальше драться? Рот открой. Шире, Федя, шире, ты что, младенец? Убери язык, не вижу ни черта. Горло не можешь показать? Так, в горле чисто. Дыши. Ещё. Хрипов нет. Батюшки святы, пульс пулемётный. Васька! Быстро сульфат магния с глюкозой!
Федора кололи в вены, обтирали уксусом, опять считали пульс, слушали сердце, щупали живот, железы. Приходили ещё врачи, среди них был Потапенко. Голоса звучали глухо, протяжно, сливались в единый гул, наплывали волной вместе с новым приступом боли.
«…спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть. Но Лот сказал им: нет, Владыка!»
Федор открыл глаза. Увидел в полумраке силуэт, склонившийся над книгой. Девочка в гимназическом платье сидела возле его койки. Длинные тёмные пряди закрывали лицо.
«Вот, раб Твой обрёл благоволение пред очами Твоими, и велика милость Твоя… что спас жизнь мою…»
— Что это? — спросил Федор.
— «Бытие», глава девятнадцатая, — ответила девочка и закрыла книгу, — У меня «неуд» по Закону Божьему, ещё с весны не могу пересдать. Дьякон, отец Артемий, такой вредный. Заставляет целые страницы учить наизусть. Вы как себя чувствуете? — лёгкая рука легла ему на лоб. — У вас жар сильный. Может, доктора позвать?
— Не надо. Сколько вам лет?
— Шестнадцать. Пить хотите?
— Хочу. Как вас зовут?
— Катя.
Она принесла кружку тёплой воды, сказала, что работает здесь второй день. Форму сестринскую пока не выдали, не хватает. Но скоро она всё равно уйдёт. Слишком тяжело.
— Катя, во всех гимназиях уроки Закона Божьего отменили после февраля, — вдруг вспомнил Федор, — был специальный указ. Зачем же вы учите Ветхий Завет?
Она тихо рассмеялась, покачала головой:
— Дьякон, отец Артемий, мой родной дядя. Он теперь у нас живёт, занимается со мной, с сестрой, с братом, усаживает нас в столовой, ведёт уроки, спрашивает, отметки ставит, даже табель завёл. Пока не выучу, не отвяжется. Ой, тут у вас какое-то письмо, — она наклонилась, подняла с пола конверт, — «Свешникову М.В.» Это вы Свешников?
— Нет.
— Так надо отнести, вот, адрес есть. Я в Оружейном живу, это как раз недалеко от Второй Тверской. Домой пойду, занесу. Там, верно, ждут. Сейчас письма — такая редкость, почта работает плохо.
— Не надо. Я скоро поправлюсь, сам отнесу. Я живу по тому же адресу. Положите ко мне под подушку. Я посплю.
— Спите. Во сне все болезни проходят. Если я буду читать тихонько, вам это не помешает? Я, когда про себя, ничего не запоминаю. Только вслух.
— Читайте.
Она опять открыла Библию.
«И пролил Господь на Содом и Гоморру дождём серу и огонь… и ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих… Жена же Лотова оглянулась позади его, и стала соляным столпом».
Когда он проснулся, в маленькой процедурной было пусто. Керосинка коптила. Он попробовал приподняться. Температура немного упала, стало легче двигаться, уже не сводило судорогой все мышцы, но голова болела по-прежнему. Он поправил фитиль керосинки, надорвал конверт.
В письме Наталья Владимировна рассказывала, как Ося всех перепугал. Болел тяжело и страшно. Температура поднималась до сорока градусов. Судороги, сильнейшие сердцебиения, приступы удушья. Доктора не могли понять, в чём дело. Смотрели горло, слушали лёгкие, проверяли, нет ли сыпи. Были чудовищные головные боли, он метался по комнате, иногда терял сознание. Никакие лекарства не помогали, однако стоило плотно задёрнуть шторы, погасить свет, ему становилось немного легче. Жар не спадал, но притуплялась боль, успокаивалось сердцебиение.
Утром на третьи сутки Ося проснулся совершенно здоровым, бодрым, словно и не было ничего. Теперь отлично себя чувствует, сочинил ещё две главы романа о своих индейцах. Что с ним было, так никто и не понял.
Далее следовали страницы, исписанные быстрым косым почерком Оси.
«Не две главы, а полторы, к тому же сырые, пришлю, когда все поправлю. Заболел я по собственной вине. Рассказывать стыдно, однако придётся. Если не я, так Наточка напишет и, конечно, все преувеличит.
Итак, мне надо было кое-что проверить. Мой главный герой Икамуша Рваное Ухо спасался от колдуна племени Яганов, страшного злодея по имени Ауа Огненный Чих. Так вышло, что единственным вариантом спасения для него стал прыжок со скалы в бушующее море. Я должен был убедиться, что Икамуша выживет, понять, что он чувствовал, когда прыгал, когда плыл в бурю в открытом море. Я нашёл подходящую скалу. На всякий случай взял с собой своего лучшего друга Алёшу Семёнова. Если начну тонуть, он бросит мне спасательный круг и позовёт кого-нибудь на помощь.
Был шторм, не больше трёх баллов. Для меня ерунда, я плаваю очень хорошо. Этого даже Наточка отрицать не станет. Там, на скале, Алёша принялся меня отговаривать. Но я знал: если откажусь, мой Икамуша погибнет или придётся делать кошмарную вещь — менять целиком весь сюжет, переписывать все заново.
Я разделся, приготовился прыгать. Но вдруг у меня страшно заболела голова, прямо прострелило болью, свело все мышцы, я не мог двинуться с места. Я застыл, как соляной столп, свалился плашмя на камни, едва не расшиб голову и не скатился в море. Алёша успел подхватить и удержать меня, оттащил подальше, побежал к дороге, кричал, звал на помощь, но я уже ничего не слышал, потерял сознание. Помню только, как меня несли, потом везли на извозчике какой-то офицер и красивая дама. Мне было ужасно плохо, я думал, что умираю, как когда-то в Москве, в госпитале».
Федор сложил письмо, убрал под подушку. Михаил Владимирович и Таня, конечно, простят, что вскрыл, прочитал.
«Рыбы поднимаются на поверхность. Мыши и крысы теряют страх перед кошками. Паразит управляет поведением промежуточного хозяина. А чего он хочет от постоянного своего жилища? Чтобы оно оставалось в целости и сохранности! Они чувствуют то, что чувствуем мы? Они читают мысли? Ося надумал прыгнуть со скалы в море. Я решил застрелиться. Они поняли наши намерения и пустили в мозг дозу парализующего яда? Ни у него, ни у меня ничего не вышло. В последний момент он и я одинаково застыли соляными столпами, как бедная жена Лота. Почему? Потому что, когда тебе дали возможность убежать от смерти, нельзя оглядываться назад и смотреть ей в глаза».