Вот с такой женщиной познакомился близорукий Женька.
Мой лучший друг сразу почувствовал, что Женька больше не завидует соленым брызгам на его щеках, посмеивается над его величественностью и непогрешимостью. И однажды сказал:
– Надо сходить к нему в гости.
И мы пошли к Женьке в гости. Дело было поздней осенью, сырой и туманной. Пройдя через темный двор, мы перебрались через кучи мусора, поднялись по железной лестнице и постучали в дверь, покрытую многолетними окаменевшими слоями краски.
Женька был дома.
И его знакомая тоже была дома.
Их жилье представляло собой маленькую комнатку с черным провалом окна, закрытым прикнопленными газетами, на которых были помещены фотографии людей с такими счастливыми физиономиями, будто не Женька, а они познакомились с такой красавицей. А еще в комнате стояла большая кровать, которую когда-то, может быть, еще до войны, украшали никелированные шарики. Теперь от них остались торчащие ржавые болты со сбитой резьбой. Больше ничего в комнате не было. И мы все четверо сели на кровать, чтобы побеседовать и насладиться обществом друг друга. Кровать при этом заскрипела так откровенно и бесстыдно, что Женькина знакомая покраснела, будто...
Ладно, не будем. Она покраснела и стала еще прекраснее.
Посидев некоторое время на панцирной сетке и осмотревшись по сторонам, мой лучший друг поднялся и, не говоря ни слова, вышел в коридор. И тут же вернулся, но уже с беретом на голове. Не мог он, ну не мог при такой женщине сидеть на кровати с облезло головой. Вполне естественные залысины, смыкавшиеся где-то на темечке, угнетали моего лучшего друга. И он совершил вполне разумное действие – прикрыл слабое место. Это можно было бы истолковать по-разному. Например, что он торопится и уже собрался уходить. Или еще... Он решил надеть берет, чтобы быть более убедительным во время рассказа о том, как он плавал на больших кораблях и соленые брызги летели ему прямо в лицо, а он, не обращая на это внимания, мужественно и самоотверженно смотрел вперед...
Но Женькина знакомая была не только невероятно красивой, но еще и просто заботливой женщиной.
– Вам, наверно, холодно у нас... Тут действительно дует от окна... В вашем возрасте надо беречь себя.
Так она сказала.
А мой лучший друг после ее слов покраснел так, как за несколько минут до этого покраснела красавица. В тот вечер нам всем пришлось немало краснеть, потому что мой друг, потеряв самообладание, а может быть, наоборот, укрепившись в своей убежденности после заботливых слов женщины, тут же, не поднимаясь с их общей кровати, обвинил Женьку в продажности, заклеймил как приспособленца и торгаша. Но, надо сказать, сделал это очень тактично, с отеческой заботой не только о Женьке, но и о его знакомой, которая по молодости и неосмотрительности, по доверчивости может связать свою судьбу с человеком малодостойным, с человеком, к которому надо присмотреться. И, не сдержавшись, добавил, что Женька, вместо того чтобы думать о народе, о его благе и счастье, гораздо больше внимания уделяет собственному брюху, доходам и наслаждениям.
– Как я его понимаю! – воскликнул я тогда, пытаясь смягчить гнетущую тяжесть обличений.
– Я тоже его понимаю, – сурово сказал мой лучший друг. – Но это меня не радует.
И Женькина знакомая так улыбнулась, что я не мог не подумать об уходящих годах, о бессмысленности своего существования. Не потому, что моя жизнь в то время была так уж беспросветна, нет, просто глядя на эту женщину и на ее улыбку в особенности, ни о чем другом думать было невозможно.
И Женька улыбался, рассеянно так, почти бестолково. Сейчас я понимаю, что даже самые жестокие разоблачения, которым он подвергся в тот вечер, не очень его трогали, поскольку он локотком касался локотка своей знакомой. Их локотки вели между собой куда более значительный разговор.
Он ушел. Оскорбленно и величественно. Правда, уходя, стукнулся головой о дверную перекладину, и его берет с алым нутром упал под ноги. Он наклонился, покраснев так, что цвет лица сравнялся с цветом подкладки берета, осуждающе взглянул на Женьку, будто это он изловчился сдернуть с него берет, и тяжело шагнул на мокрые ступени железной лестницы.
В окно мы видели, как он, не сворачивая, по лужам и кучам мусора прошел через двор. Его фигура постепенно растворялась в осеннем тумане. И даже когда она совсем исчезла и мы не видели ничего, кроме тускло мерцающего фонаря на улице, над нами все еще висела обида. Мы чувствовали себя виноватыми, корили себя, потому что наш лучший друг был прав, мы действительно преступно мало думали о благе народа, а Женька вообще все время норовил продаться, чтобы снять комнату поприличнее и привести туда свою знакомую.
Но случилось несчастье, и он не успел сделать ни того, ни другого. Что-то произошло у него с этой потрясающей красоты женщиной, он остался один в комнате с провисшей панцирной сеткой и черным провалом окна. Но и сейчас, спустя четверть века, прошедшую с тех пор, в глазах помудревшего и обородатевшего Женьки нет-нет да и мелькнет огонек высшей удовлетворенности и высшего понимания жизни, нет-нет да и скользнет по лицу улыбка, которая может быть только у человека, познавшего истину и живущего только для того, чтобы убедиться – выше ее нет ничего на всем белом свете. Женька эту истину познал, ему легче.
Открытка лежала передо мной, играя глянцем, отражая настольную лампу и настоятельно требуя завершения поздравления. Золотая рыбка, зажатая в тощем стариковском кулаке, уже, кажется, совсем просохла, и вряд ли был смысл возвращать ее в пучины морские. Однако золотое сияние вокруг нее распространялось с прежней силой, и из этого можно было заключить, что рыбка жива, дружба наша жива и я должен все-таки закончить поздравление.
За окном стояла ночь, свежая, зимняя, сверкающая ночь. Круглая луна неподвижно висела как раз напротив моего окна. Все настолько привыкли к ней, что никто не удивлялся даже тому, что она висит, что появляется каждую ночь то в полном своем объеме, то в урезанном, то совсем в виде узкой кривой полоски. Глядя на нее, я просто не мог не вспомнить еще один случай, связанный с теми временами, когда мы с моим лучшим другом общались каждый день и не было у нас секретов, мы делились этими секретами безбоязненно и безболезненно.
Он пришел ко мне домой в такую же лунную, но только летнюю ночь и, заметно волнуясь, предложил пройтись по набережной. Я быстро собрался и прямо в шлепанцах спустился с девятого этажа. Мой друг говорил о каких-то подонках, которые не оценили искренности и бескорыстия его натуры, заверил меня, что неприятности по службе в строительном тресте, где он исправлял грамматические ошибки в рационализаторских предложениях по усовершенствованию опалубки, улучшению качества штукатурных растворов, продлению срока службы бетономешалок, не вынудят его бросить общественную работу, что он, как и прежде, будет отстаивать справедливость, защищать обиженных, указывать начальству на недостатки.
– Как тебе это место? – спросил он, когда мы отошли от моего дома. Здесь набережная делала поворот, рядом был сооружен гранитный спуск к воде, сюда причаливали речные трамваи, на нагретых за день гранитных блоках целовались все, кому не лень. Это место отличалось еще и тем, что высаженные здесь несколько лет назад акации принялись лучше, чем на других участках набережной, быстро набрали силу и каждое лето цвели, выбрасывая большие белые гроздья. Эти подлые цветы прямо светились под луной и пахли так, что невольно вспоминалась Женькина знакомая, которая до сих пор... Ну да ладно, речь не о ней.
– Так что? – снова спросил мой друг. – Нравится тебе это место?
Поначалу я понял его вопрос так, что отвечать и не требуется, что он не столько спрашивает, сколько восхищается погодой, рекой, луной. Однако вскоре выяснилось, что вопрос был задан неспроста.
– Хорошее место, – ответил я. Хотел было что-то добавить опять же о Женькиной знакомой, но, вспомнив, что она исчезла из Женькиной жизни, а сам Женька – из нашей жизни, промолчал.
– Представляешь, – продолжал мой друг, – вот здесь бы поставить постамент... Как раз напротив гранитных ступеней и между теми двумя акациями... И тогда вон те блоки возьмут его в полукруг из красного камня... Правда, здорово?
Он смотрел в темноту деревьев, и на его блестящей лысине одновременно лежали отблеск луны и голубоватый блик от света уличного фонаря.
– Какой постамент? – не понял я.
– Памятника. – Его голос дрогнул, и я почувствовал, что этот разговор для него чрезвычайно важен.
– Какого памятника? Чьего?
– Моего, – ответил он.
– А что, дело к тому идет?
– Ты же знаешь, как у нас обычно бывает... Заранее подумать никогда не мешает.
До сих пор у меня от той ночи осталось ощущение немного сумасшедшее. Дурманящий запах акаций, луна, вызывающе зависшая над рекой, набегающие на гранитные ступени волны, залитый огнями пароход, пересекающий лунную дорожку, музыка с палубы, сдвоенные контуры влюбленных на теплых камнях набережной... И мой лучший друг, величественно вышагивающий вокруг облюбованного пятачка. Он прикидывал высоту постамента, советовался, где бы раздобыть цельный блок, сомневался, выбрать ли ему бронзовый вариант или остановиться на гранитном? И я куда деваться включился в этот разговор, с самым серьезным видом начал убеждать, что бронза все-таки лучше, поскольку долговечнее, не разобьется при перевозках, ссылался на бюсты, сохранившиеся со времен Римской империи, доказывал возможность уличных беспорядков, когда памятники, особенно мраморные, гранитные, страдают в первую очередь. Фантастическая ночь требовала иного взгляда на вещи, который должен был находиться в стороне от здравого смысла.